Шрифт:
– А ты?
– Выгнали. С треском.
– А этот?..
– Ледик?
– догадалась она.
– Ледик и не узнал ничего. Он на кухне дежурил. Хотела ему записку написать, а потом раздумала...
– Почему?
– Не придумала, как начать. Начну и порву. Начну и порву.
– А Мартын с Шалупейкой - это знаешь кто? У бабушки в деревне неразлучки жили. Куда один, туда другой. Все за руки держались, как ненормальные. Председатель Мартына пошлет с сеном на станцию или еще куда, а Шалупейка сидит у околицы и плачет: "А как пойду на крышу, да как кинуся!.."
Я засмеялся.
– Вот. Над ними все смеялись, а они - хоть бы что.
Я подумал: да эти Мартын с Шалупейкой и в самом деле ненормальные. Люба смотрела на меня исподлобья.
– А ты бы так смог?
– Ну, чтоб все смеялись, а тебе наплевать.
– Как это "наплевать"?..
– Я мешкал с ответом, не знал, что сказать.
– Не смог бы. Знаю, что не смог бы. Просто так спросила.
Я обиделся.
– Ну, а когда Мартына этого на фронт взяли, куда твоя Шалупейка делась?
– С ним пошла.
– На фронт?
– А куда же? Конечно, на фронт.
– Сказки.
– А вот и правда.
– Ты откуда знаешь?
– Знаю. Его ранили, она его из боя вынесла, раны перевязала... Он в госпитале лежит, она передачи носит, кисет вышивает...
"Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его..." Старая довоенная песня из пиратского фильма - и эти двое, с такими смешными именами или прозвищами, не знаю... Ну, какая тут может быть связь!
А песня не выходила из головы: "Горячие раны, горячие раны, горячие раны его..."
– Слушай... Я задумала. Вот моя травина, вот твоя. Закрой глаза. Если твоя травина до моей дотронется, то да.
– Что да?
– спросил я.
– Да и да, - ответила она сурово, и я подчинился.
Я закрыл глаза и стал водить травинкой по воздуху и водил долго, не встречая преграды. Я чувствовал, как на моем лице застывает глупая улыбка.
– Все, - сказала Люба.
Я открыл глаза: травинки касались друг друга.
– Дотронулся!..
– Я думал, она тоже обрадуется. Она втянула меня в эту игру, и я не хотел, чтоб игра кончалась.
– Смотри, - повторил я, дотронулся...
Она усмехнулась.
– Это я. Сама. Ждать надоело. Как дурачок какой-то - размахивает руками, рот разинул...
И она показала, как я рот разинул.
Значит, сама дотронулась. Все погасло во мне. И я спросил просто так, лишь бы спросить, хотя игра уже кончилась и теперь надо было молчать. Я спросил:
– А что такое "да"?
– "Да" - это значит, что ты - балда, - сказала она, глядя мне прямо в глаза.
Она с а м а дотронулась до моей травинки! С а м а! А я, дурак, ничего не понял...
Трава покачивалась передо мною и горько пахла, и мелкая, подробная, затягивающая жизнь спешила куда-то среди этой травы. Я окунул в нее голову и почувствовал, что д о л ж е н что-то сказать, что молчать нельзя. Я преодолел тысячелетний страх и на придуманном ею же языке сказал:
– Да.
– И еще раз: - Да.
В эту минуту я и сам верил, что д а.
На самом деле так оно и было. В нем, в этом коротеньком слове, была, как в семечке, вся будущая жизнь. Со всеми ее побегами, раскрытыми солнцу листами, грозным шумом ветра над вершиной и редкими цветами, на которые просто смотреть нельзя, так мучительно они хороши.
Мы шли с мамой из булочной и встретили Любу. Я поздоровался. Люба кивнула. Проходя мимо, она проводила маму длинным, откровенно любопытным взглядом.
– Кто это?
– На мамином лице удивление.
– Люба Воронова. Я с ней сижу.
– Ну-у-у...
Больше я не услышал от мамы ни слова, но выражение растерянности долго не сходило с ее лица.
На следующий день по дороге на Петроградскую Люба сказала:
– Твоя мама знаешь кто? Дамочка.
Надо было слышать, как она сказала это: "Да-амочка".
– Почему?
– Я не мог скрыть обиды.
– По кочану!
– отрезала Люба.
– А вот моей в магазине продавщица говорит: "Вам чего, дамочка?" А мама ей: "Если я дамочка, ты знаешь кто?.. Пробка от бутылки!" Та обиделась, ужас!..
– И правильно, - сказал я.
– А почему дамочка - непонятно.
– Почему?!
Она вытянулась в струнку, вытянула губы, шею, сделала тупо-строгие глаза и, брезгливо растопырив пальцы, пошла, подпрыгивая на негнущихся ногах...