Шрифт:
Для большинства россиян, еще помнящих Советский Союз, Средняя Азия представляется частью «ближнего зарубежья», а среднеазиатские трудовые мигранты воспринимаются как особый вид «чужих» – «свои чужие» – в отличие от трудовых мигрантов из Вьетнама, Китая или Филиппин 53 . Наряду с явными формулировками «фундаментальных» различий и политическими призывами к введению визового режима со странами Средней Азии, в современной Москве можно также услышать, как мигранты и их работодатели обращаются к советскому понятию «дружбы народов» и даже вместе празднуют дни рождения. Пожилые женщины в деревнях Узбекистана молятся за здоровье президента Путина, потому что он «не дает умереть нашей семье». Многие молодые люди в Средней Азии прикрепляют российский флаг на приборную панель в машине и яростно болеют за «нашу» футбольную команду «Спартак Москва». Жизнь в миграции между Средней Азией и городской Россией многогранна: для нее равно характерны дистанцированность, пренебрежение, близость и чувство сродства, круг «своих» может расширяться и сужаться в зависимости от ситуации.
53
Ср.: Dzenovska D. Bordering encounters, sociality, and the distribution of the ability to live a «normal life» // Social Anthropology. 2014. Vol. 22. № 3. P. 271–287.
Данная статья основана на признании следующего факта: чтобы составить представление о жизни в миграции, необходимо отдать должное этой сложноорганизованной социально-исторической формации, исследуя различные смыслы миграции для тех, кто действует в ее исторически сконструированном, транснациональном социальном поле. Взяв «миграционную жизнь» в качестве основного эмпирического фокуса, я вывожу на передний план миграцию как часть жизни, как нечто встроенное в жизненный уклад и как средство реализации осмысленной и честной жизни. Я задаюсь следующими вопросами: что же такого есть в миграции, чего нет в работе рядом с домом? Что дает мигрантам трудоустройство в России, какие возможности накопления предоставляет эта работа, что делает ее ценной для трудовых мигрантов? Ведь они сами признают, что эта работа физически тяжела, стрессогенна, а экономическая выгода от нее сомнительна.
Мое исследование вступает в диалог с литературой, посвященной труду и типу субъективности в современной Средней Азии. Я опираюсь на исследование, начавшееся в 2009 году и продолжавшееся в общей сложности девять месяцев, которое я проводила в Кыргызстане и в Москве. Я утверждаю, что смысл миграции для трудовых мигрантов не ограничивается чисто экономической рациональностью, хотя к такому решению их часто приводит острая материальная нужда или даже отчаяние 54 . Абстрактная «экономика» не объясняет, почему те, а не иные страны и города чаще становятся предпочтительным местом прибытия для молодых людей из определенной местности. Предположение об экономической рациональности также недостаточно освещает то, каким образом наиболее «экономически выгодное» решение переплетается со множеством других причин, как оно сочетается с практиками выстраивания траектории своей жизни и восприятия ее как наделенной смыслом. К примеру, оно не способно объяснить, как «экономическая рациональность» соотносится с практиками, определяющими благоприятное время для отправления, или же с решением о том, кто из трех братьев уедет в миграцию, а кто останется присматривать за землей 55 .
54
Osella F, Osella C. Migration, Money, and Masculinity in Kerala // Journal of the Royal Anthropological Institute. 2000. Vol. 6. № 1. P. 117–133; Shah A. The Labour of Love: Seasonal Migration from Jharkhand to the Brick Kilns of Other States in India // Contributions to Indian Sociology. 2006. Vol. 40. № 1. P. 91–118; Ривз М. По ту сторону экономического детерминизма: микродинамики миграции из сельского Кыргызстана // Неприкосновенный запас. 2009. № 4 (66). С. 262–280.
55
Roche S. Domesticating Youth: Youth Bulges and their Socio-Political Implications in Tajikistan. Oxford; New York: Berghahn, 2014. P. 103–133.
Вероятно, более важно то, что «экономическая рациональность» мало сообщает нам о том, как отдельные мигранты представляют себе «хорошую работу» в России – одновременно экономически эффективную, приносящую внутреннее удовлетворение и морально приемлемую. Здесь я принимаю за этнографическую отправную точку утверждение, которое не раз слышала во время работы в поле: в России можно «по-настоящему работать» (Россияда чын эле иштесе болот). Я серьезно подхожу к локальной ценности этой работы, служащей одновременно средством воплощения будущих проектов и путем самоутверждения в качестве человека, способного содержать и кормить других буквально «в поте лица» (пешина тери менен). Я предполагаю, что для жителей Баткенской области, особенно тех ее районов, где сильна шахтерская традиция, работа в России позволяет проявиться четкой гендерно дифференцированной связи между тяжелым физическим трудом, экономической компенсацией и моральным вознаграждением: такие отношения перекликаются с социалистической этикой физического труда. Ирония заключается в том, что большая часть выполняемой мигрантами работы в России ненадежна, не документирована, не защищена контрактом и не предусматривает компенсацию в случае несчастного случая или смерти, то есть является полной противоположностью институционально защищенному, социально одобряемому, четко регулируемому труду, характерному для советской системы.
Для иллюстрации вышеозначенного утверждения в этой главе приводятся как широкий сравнительный анализ, так и этнографические подробности миграционного опыта супругов из города Баткена, которых я назову Кайрат и Альбина. Я не предлагаю считать эту пару «репрезентативной» для более широкой выборки, но привожу подробный анализ того, как переплетаются практические стратегии выживания трудовых мигрантов и их представления об осмысленном и честном труде. Также я сознательно вывожу на передний план «успешных» супругов, чье упорство и стратегическое мышление позволили им легализовать свой статус и стать «крупными съемщиками» внутри мигрантского сообщества. Таким образом я иду наперекор тенденции, характерной для нарративов о трудовой миграции в России, – восприятию мигрантов как уклоняющихся от закона сомнительных субъектов («нелегалов» на бюрократическом сленге) либо же как жертв эксплуатации и жестокого обращения 56 . Я стремлюсь внести вклад в литературу, которая фокусируется на социальной агентности и этической логике трудовых мигрантов, лавирующих на сложной социально-юридической почве 57 . Ниже я привожу теоретическое обоснование своих рассуждений о ценности, труде и социальной деятельности/агентности мигрантов.
56
Round J., Kuznetsova I. Necropolitics and the Migrant as Political Subject of Disgust: The Precarious Everyday of Russia’s Labour Migrants // Critical Sociology. 2016. Vol. 42. № 7-8. P. 1017-1034.
57
De Genova N. Working the Boundaries: Race, Space and ‘Illegality’ in Mexican Chicago. Durham: Duke University Press, 2005; Gomberg-Mu~noz R. Willing to Work: Agency and Vulnerability in an Undocumented Immigrant Network // American Anthropologist. 2010. Vol. 112. № 2. P. 295-307; Reeves M. Clean Fake: Authenticating Documents and Persons in Migrant Moscow.
В литературе о бывших социалистических обществах часто отмечается, что социалистическое государство приписывало особую моральную ценность труду во имя общего блага. В рабочем государстве труд не был средством достижения личных целей; он входил в определение личности и являлся критерием, на основании которого распределялись материальные блага. Сьюзан Бак-Морс 58 в своем исследовании социалистического «мира грез» показывает, как советская идеология, сформированная трудовой теорией стоимости Маркса, мыслила индустриализацию одновременно как процесс трансформации и перевоспитания. Стивен Коткин 59 на основе богатого эмпирического материала провел анализ того, как этот «мир грез» был реализован в горнодобывающем комплексе города Магнитогорска. Он показывает, как наемный труд становится средством, обеспечивающим доступ к другим благам – от жилья до детских учреждений и пенсионных выплат. «Никто не имел права не работать, – утверждает Коткин, – труд представлял собой одновременно инструмент и меру нормальности» 60 .
58
Buck-Morss S. Dreamword and Catastrophe: The Passing of Mass Utopia in East and West. Cambridge; London: MIT Press, 2000.
59
Kotkin S. Magnetic Mountain: Stalinism as a Civilization. Berkeley: University of California Press, 1995.
60
Ibid. P. 202.
В среднеазиатской сельской местности тяжелая промышленность была менее распространена, чем в других регионах Советского Союза, и к моменту ее экономической ликвидации в эпоху перестройки работа на частных садовых участках представляла собой критически важное дополнение к формальному наемному труду 61 . Однако даже скотоводство и производство хлопка были организованы по «индустриальному» образцу, по крайней мере формально. Отсюда видно, что модернизация в советском государстве существенно зависела не только от импорта промышленных технологий и создания «поселков городского типа», но и от превращения крестьян и пастухов-кочевников в наемных работников. В своем подробном анализе моральных смыслов труда для жителей кыргызской сельской местности Жанна Фо де ла Круа указывает, что наемный труд на пользу государства был одновременно «политическим актом и актом личного становления» 62 . Он определял отношения индивида не только с «государством», но и с друзьями, соседями и однокашниками. Также важно, что память о советской системе обеспечения – даже у растущего числа тех, кто не помнит, что было до «бардака», – сыграла решающую роль в формировании ожиданий от отношений между государством, трудом и личностностью.
61
Scarborough I. (Over-)Determining Social Disorder: Tajikistan and the Economic Collapse of Perestroika // Central Asian Survey. 2016. Vol. 35. № 3. P. 439-463.
62
F'eaux de la Croix J. After the Worker State: Competing and Converging Frames of Valuing Labor in Rural Kyrgyzstan // Laboratorium. Журнал социальных исследований. 2014. Vol. 6. № 2. P. 84.
Информанты Фо де ла Круа воспринимали себя как «неработающих», несмотря на то что пасли стада пятнадцать часов в день, чтобы их семьи были сыты и одеты. Точно так же мои информанты в кыргызской сельской местности мыслят оплачиваемый наемный труд как нечто предоставляемое государством в обязательном порядке, как часть базового социального контракта между государством и населением. Подобным же образом Ээва Кескула, проводя исследование в горнодобывающем регионе северо-восточной Эстонии, пришла к выводу, что доход от работы в шахтах не воспринимается как «грязный» или опасный, но считается благородным заработком, позволяющим прокормить семью. Действительно, как утверждает Кескула, «[э]ти деньги каким-то образом представляли собой б'oльшую ценность, чем деньги, заработанные на дополнительных работах – например, вождением такси на выходных. Кроме того, горнодобывающая компания предоставляла не только трудовой доход, но и социальное обеспечение, и досуг, напрямую связанный с репродуктивной сферой, и шахтеры считали это естественным положением дел» 63 . Равным образом мои информанты в Баткенской области ожидали, что государство будет обеспечивать зарплаты и пенсии в достаточном размере, чтобы они могли сводить концы с концами. Неадекватные пенсионные выплаты, а именно маленькая пенсия после многих лет трудной, неприятной и опасной работы на производстве, не просто создают неудобства. Они воспринимаются как оскорбление – обесценивание тех лишений, на которые пошел человек ради общего блага, и предательство: данное в прошлом обещание государство так и не сдержало.
63
Kesk"ula E. Disembedding the Company from Kinship: Unethical Families and Atomized Labor in an Estonian Mine // Laboratorium. Журнал социальных исследований. 2014. Vol. 6. № 2. P. 58–76.