Шрифт:
Я прошу прощения у своих партнёров по этому спектаклю, но они так блистательно исполняют свои роли в руках Божественного Режиссёра, что умолчать о некоторых из них совершенно не представляется возможным. Единственное, что может оправдать мою избыточную откровенность, – это то, что я, в общем-то, никого не сужу. По крайней мере, пытаюсь. Ведь казнить или миловать – это право исключительно Создателя. И ведь прощает же Он всех нас, в конце концов, и терпит! Ох, и терпит!
Да, действительно, глупо не писать о своей жизни, когда сам Господь Бог набросал для меня такой синопсис и взял в соавторы моей биографии!
И всё же на правах соавтора буду перекраивать и компоновать свою жизнь, как заблагорассудится, потому что даже самый добросовестный летописец субъективен, а я даже и не пытаюсь быть летописцем: я только ребёнок, вкривь и вкось пересказывающий «киношку». Так что – Свободу моей субъективности! Стало быть, теперь никто (даже я), не сумеет в точности отделить правду от вымысла. Вот и нечего пытаться!
А может быть, всё это глупости, и я просто пытаюсь разобраться, какие силы участвовали, вылепливая орнаменты моей Судьбы. И ведь на самом деле, – кроме меня, это никого не касается.
Я пытаюсь увидеть подводные хребты своей биографии по самым высоким пикам – по рифам, которые возвышаются над уровнем моря моей жизни. А всем остальным читать это совершенно необязательно, так что не приглашаю.
2. Первая влюблённость
Смешно подумать, но и я была когда-то маленькой девочкой.
И с каждым днём мне всё легче удавалось взбираться на стул, а сиденье, которое было сначала на уровне носа, становилось всё ниже и ниже: по грудь, по пояс… а однажды я тянулась, тянулась, встала на цыпочки и положила подбородок на стол.
Тогда всё вокруг было очень большое: большущая комната с двумя огромными окнами и высоченным зеркалом между ними; моя кроватка у стены; подушка, такая мягкая и любимая, на которой можно было уместиться целиком, если хорошо свернуться калачиком; и сладко засыпать под стук бабушкиной швейной машинки.
А утром бабушка, собирая меня в ясли, много раз повторяла: «Скажи – р-р-р-рыба, р-р-рыба… р-р-рак, р-р-рак… р-р-рыба…» И вдруг мой язык, который только что неловко подворачивался и закручивался, звонко-звонко завибрировал: «Р-р-рыба, р-р-рыба, р-р-рак, р-рак!..»
И первая влюблённость (по крайней мере, первая, которую я помню), нагрянула ко мне годика в три или меньше. Я влюбилась в черноглазого хулиганистого Серёжку Ерёменко: «Мама, он дерётся, обижает меня, но я его всё равно люблю!»
Чтобы добраться до детского сада, нужно было выйти из нашего длинного коммунального коридора на первом этаже, пройти через большущие двери в гигантское, как мне тогда казалось, фойе парадного подъезда. Потом преодолеть пару пролётов широкой мраморной лестницы – до самого второго этажа, протиснуться в огромные тяжёлые двери детского сада и переодеться возле своего шкафчика. Почему-то не было дня, чтобы я не проделала этот немудрёный путь без опоздания. По всей вероятности, опаздывать – это была наша фамильная черта, и досталась она мне с молоком матери.
В садике мне было уютно и вольготно, меня там любили. Бывало, воспитательница ставила меня перед всей группой и говорила: «Рассказывай!» А я, помнится, сочиняла что-то прямо на ходу – то ли сказки, то ли рассказы – позабыла уже, что именно. Только помню, что я стояла и рассказывала, а все сидели и слушали.
Выгуливали нас в парке имени Шевченко. На лужайке стояла зелёная крашеная скамейка, а вокруг – деревья, кустарник. Иногда, остановившись среди беготни, можно было наблюдать за жизнью, которая происходила в пятнистом солнечном узоре.
Солнце пригревало улыбчиво и ласково, заставляя почки лопаться и вытаращивать новорожденные зелёные листочки. Под огрызком прошлогоднего, сухого листика к расщелине коры у веточки было прикреплено что-то небольшое, овальное и плотное, совсем незаметное.
Внутри гусенице было темно и тесно. Нужно вот так упереться во все стороны… и слегка напружиниться. Нет, мало. Надо попробовать разогнуться… жмёт-то как всё кругом… м-м… ещё, ещё немножко… ещё… ой, что-то треснуло… что это?.. такое яркое… ох, потягу-у-ушечка! Ну, наконец-то… упс… чуть не свалилась куда-то… надо уцепиться лапками… и жубами… жа вот эту штуковину, иж которой я выполжла… хрясть, хрясть… а она ничего… м-гу, вкушная, хрящь, хрящь… а хорошо, когда оно внутри… Где-то тут… фь-фа, ффь-фы… вот так нужно потянуть воздух этими дырочками на животе… пахнет… вкусным, сочным… во-он оно, зелёное такое. Надо к нему… так вот обнять, прижаться, обхватить лапками… да, да… а эти подтянуть, щекотно… а теперь разогнуться… и туда, а теперь опять… и опять…
Но однажды моя детсадовская идиллия была нарушена глупейшей, в сущности, случайностью. У нас появились две молоденькие воспитательницы. Во время обеда они прохаживались за нашими спинами, а потом одна остановилась около меня, запрокинула мне голову назад и сказала второй: «Смотри, какие голубые глазищи!» Где-то рядом сидел Серёжка Ерёменко, и от этого внутри было немного волнительно. Я старательно вытаращила глаза, вторая оценила. После этого воспитательница небрежно отпустила мою голову, слегка пристукнув по голове чем-то, по ощущениям деревянным. Хотя, возможно, это были просто костяшки пальцев, но мне тогда показалось, что меня тюкнули по голове чем-то вроде детского кубика.