Шрифт:
– Ы-ы-ы-ы!.. Ы-ы-ы-ы-ы… ы-ы-ы-ы!.. Бестолочь!. Ну, почему я такая бестолочь?!!
5. Пробежки сквозь себя
Сейчас я пробегаю иногда из Армянского, где преподаю режиссуру, по Кривоколенному переулку куда-нибудь в редакцию за свеженьким сборником своих пьес и чувствую, что где-то здесь бродит та самая девочка, заряженная, как бомба с часовым механизмом. Она, хрупкенькая такая с виду, тащит в себе весь тот запас зелёных, не созревших ещё даров, проблем и любви, никуда не деваемой, как неразменный пятак величиной с планету, – словом, всего того, что я расхлёбываю вот уже не одно десятилетие.
Она ещё ничего ни о чём не знает: состоится ли, сбудется ли, даже не знает, возьмут ли её в театральный институт. Она только хочет, непомерно много хочет. И мы проскакиваем друг через дружку насквозь: она, уже опалённая, но ещё ничего не ведающая, и я – уже столько пылавшая и столько вкусившая!..
Сейчас тут всё изменилось, и я пытаюсь вспомнить, в какой подъезд она, эта девочка, заходила и как поднималась на верхний этаж, в эту нашпигованную болью коммуналку, чтобы скрывать за милыми улыбками и шутками свои тайно гудящие потоки.
Как странно не понимать, что жить нужно с той, которую любишь. А если у тебя с женой дружба и вы вместе кино делаете, так и нужно вместе кино делать. И нечего её обманывать. Да и за что же так казнить-то меня? Ведь я же живая! Ну, когда же, когда ты поймёшь это? А она… жалко-то как и стыдно… она ко мне так хорошо относится!
– Скажи пожалуйста, Ирка, а как будет по-украински «букашка»?
– Комаха.
– О! Точно. Ты Комаха! Кома.
Когда же это было? А, да, ещё до всего… Комахой я стала в самом начале, в Одессе.
Мне ещё только шестнадцать. Он жутко взрослый, ему уже двадцать пять! Он учит меня читать стихи для поступления в театральный институт. Жена его, режиссёр, тоже иногда помогает меня учить, бывая в Одессе совсем изредка, наездами. Она даже старше его – ей вообще уже, кажется, двадцать восемь! Надо же, какая огромная разница в возрасте!..
Акации в Одессе. Они цветут, и весь город ходит под кайфом, пропитанный этим сладким хмельным духом.
– Комаха, куда ты бежишь? Мы ведь гуляем. Девушке следует ходить не торопясь, степенно.
Вечерний моцион после занятий. Это становится волнующей традицией. Стараюсь идти степенно, наблюдая, как с каждым шагом наступаю на белые цветочки, щедро усыпавшие тротуары. Я слушаюсь: это же мой учитель. И, вообще, его интерес ко мне… уф… нет, не может этого быть! Но, кажется… нет, ерунда, это я чего-то… совсем…
Как-то так вот, незаметно доходим до обрыва, ведущего к морю. Он в шутку гладит меня по голове и вдруг притягивает к себе и целует. Я чувствую себя рыбкой, попавшей на крючок, трепыхаюсь, упираюсь, но сорваться с этого крючка и уплыть на волю мне, видно, уже не удастся. Жар поднимается откуда-то снизу, ноги становятся горячими и ватными. Пульс – везде, голова плывёт. Акация захлёстывает волной. Отстраняюсь, не глядя в глаза, спрашиваю:
– А… а как же жена?!
– Ну… с ней у нас давно уже просто дружба. Мы вместе кино делаем…
Вот это да! А я-то думала: женаты… значит, любят… странно… и зачем же люди живут вместе, если их не тянет друг к другу, а тянет… к другим… Бедняги! Какой ужас! Я бы так не смогла.
И снова поцелуй, и куда-то несёт, закручивает… Нет, нет, нельзя, что я делаю… надо всё это прекра… а мысли плавятся, как сырок, и растворяются в акациевой настойке…
А потом его отъезды, приезды; и эта проклюнувшаяся тайна на двоих то подёргивается плёночкой, то бередится снова… Нет, нет, конечно, ничего между нами быть не может. Это совершенно невозможно. Но как же он смотрит на меня! Аж переворачивается всё внутри… То и дело старается оказаться поближе, прикоснуться. И всё в животе сжимается и горячим облаком расползается по телу.
Наевшись, гусеница переводит дыхание отяжелевшим брюшком и вслушивается в токи, которые бродят внутри неё. Всё тело наливается, разбухает и начинает распирать изнутри. Кожа становится тесно-панцирной… ворочаться и гнуться становится всё труднее… сбросить… избавиться… как-то освободиться… «ххых» – тяжело как дышится. Нужно заползти вот сюда… нет, вот так, вот тут как-то спокойнее… Из брюшка начала выделяться клейкая жидкость… надо приклеиться к этой… коре… а липкость тянется ниточкой… но держит, вот так, сюда… чтоб не упасть, а теперь извиваться, сгибаться туда-сюда… так… вдруг – хр-р-р… о-ох, да…
Это тесная кожица треснула по всему животу, как ветхая одежонка, и тело с облегчением выкрутилось на свободу. Сброшенная старая шкурка шелухой полетела вниз и, подхваченная ветром, затерялась в траве. Гусеница с облегчением ухватилась всеми лапками за ветку, пошевелила боками, измеряя свою новую массу и объём. Вздохнув всеми дырочками на животе, она поползла к новому листу с его манящей нетронутой плотью.
И был день последнего звонка в школе, на который я не пошла, а пошла с ним на пляж в новеньком, свежесшитом собственноручно купальничке «бикини», и он шептал мне всякие слова, лёжа рядом, и просил спеть, а я, робея и краснея, мурлыкала ему в ухо колыбельную под невнятный ропот прибоя. А потом мы были в мастерской его родителей, и он, сжимая меня, как сокровище, уткнувшись лицом мне в плоскость живота, стонал: «Ох, что же ты со мной делаешь!»
Не знаю, чего не хватило мне тогда, чтобы уйти, – силы воли, совести или ума, и что победило: моя идиотская доверчивость, девчачьи иллюзии, разбуженная природа или самонадеянность, а может быть, всё вместе взятое, – но только не сбежала я тогда, когда ещё можно и нужно было сбежать.