Шрифт:
– А Бог?
– спросил Леднев.
– Улыбнулся, - сказал Кац.
– "Хватит, - говорит, - Малевич!" И вас, как вы знаете, сюда послал... У вас Сутина здесь нет? Хаима Сутина?
– Два эскиза, - сказал Леднев.
– Ранние. Показать?
– Если можно, - кивнул Кац.
– Сутин - чудо, гений. Голодранец. Он жив, не знаете?
– Умер лет пять назад, - сказал Леднев.
– В войну.
– Филонов, Лисицкий, Тырса, - загибая пальцы, взялся перечислять Кац. Сутин. Это все в войну. Кто еще? Татлин жив?
– Не знаю, - сказал Леднев.
– Да как будто. Хотите ему написать? Может, найдут через знакомых каких-нибудь.
– Я юродивый, - назидательно сказал Кац и сухим пальцем поводил из стороны в сторону.
– Я письма пишу, но не отправляю. Так поспокойней... Мы с вами спустились в рай, здесь праздник, здесь дают горячую пшенную кашу в золотых мисочках и лимонад в звездных чашах. Вы говорили что-то о лепешках с конской колбасой, или мне все это приснилось?
Через четверть часа стол стал похож на райский натюрморт. Не было здесь ни лимонада, ни золотых мисочек - зато лоснились жемчужным жиром кружки конского мяса, рубиновая редиска доверчиво показывала свои прелести, а в надколотом лафитничке отсвечивал слезой радости крепчайший абрикосовый самогон.
– За вас, - поднимая рюмку, сказал Леднев.
– Кстати, Кац - это ведь еврейская фамилия?
– Сугубо, - сказал Кац.
– А что? Сумасшедшие вроде меня не приписаны к какой-нибудь нации: мы сами по себе нация. Но если б у меня был сын, он, наверно, был бы еврей - хотя бы для милиции.
– Я не к тому...
– сказал Леднев.
– Среди великих художников начала века столько евреев! Почему? Должна же быть какая-то причина.
– Ну почему?..
– покачав самогон в рюмке и отставив ее в сторону, сказал Кац.
– Я бы вообще не стал искать причин в искусстве, нет там никаких причин. Один художник работает хорошо, а другой плохо - вот и все. Остальное от лукавого.
– Хорошо.
– Леднев снял с электроплитки кипящий чайник, поставил на стол.
– Но что интересно: почти все художники-евреи того времени беспредметники. Вот здесь можно спросить - почему?
– Здесь можно, пожалуй, - пожал плечами Кац.
– Я над этим, откровенно говоря, никогда не задумывался. Наверно, потому, что в местечке - а мы все оттуда вышли, как из гоголевской "Шинели" - никому бы и в голову не пришло рисовать человека или хотя бы козу так, чтоб было "похоже": нельзя, запрещено! "Не сотвори себе кумира", тельца уже отлили, и это плохо кончилось... Вот поэтому.
– Вы любите местечко?
– спросил Леднев.
– Ну это естественно, раз вы там родились.
– Ничего не естественно!
– сердито сказал Кац.
– Местечко - резервация, домашний арест. Мой отец родился в местечке, а я сам там никогда не был. Я родился в дороге, как цыган... Зачем вам это?
– Теперь вы человек отсюда, - поднявшись из-за стола, Леднев торжественно обвел рукой стены своего подвала.
– И я должен, обязан знать вашу биографию - для будущего.
– Райский отдел кадров, - усмехнулся Кац.
– Адам, Ева и Николай Васильевич - змий-кадровик.
14. Новосибирск
Лидия Христиановна, немка, ни в чем не винила свою судьбу. Она отдавала себе трезвый отчет в том, что в Дрездене, стираемом с лица земли авиацией союзников, она бы погибла под развалинами, а здесь, в чужом и страшном Новосибирске, ее жизнь продолжается. Привычно заглядывая в себя, она не могла решить, что лучше: умереть в Дрездене или жить в Новосибирске.
Отношение ее к России и русским людям было скорее однозначным, чем двойственным: жизнь здесь была ей по душе. Ссылку в Сибирь, к черту на рога, она связывала лишь со злой волей рябого дикого тирана, захватившего всю страну и поставившего на ее грудь свой кошачий кавказский сапожок. В Москве, еще при жизни Руби, ей случалось общаться с высокими мира сего - знаменитого художника охотно звали на официальные приемы и в гости к партийным начальникам. Руби посмеивался, повторял шепотом: "Мы с тобой гарнир, Лотта. Ведь надо же им показать, что они еще не всех авангардистов извели под корень". Но Лидия Христиановна видела, что, не получай Руби этих приглашений, он бы огорчался... Множество тяжких вопросов теснилось в голове Лидии Христиановны, а ответов на них не было. Да она и не желала знать ответы, и обороняясь, твердила самой себе: "Я не в советскую Россию приехала, а к Руби, его дача - моя страна, здесь мне все ясно". Когда не стало Руби, все изменилось: Лотта как будто вышла из-за занавеса на пустую кромку сцены. И очутилась лицом к лицу с Россией.
Россия пришлась ей по душе своим полным несходством с Германией. Люди жили нараспашку - может, по причине бедности, а может, по складу характера. Единственное, что запиралось на замок, так это двери нищих коммунальных квартир. Все темы были открыты для обстоятельных разговоров, кроме одной: политики. О политике не спорили, политика диктовалась властью, а о власти можно было говорить только хорошее - как о покойнике. Сталин - гений всех времен и народов, Гитлер - злодей и фашист, немцев надо убивать. Когда выяснялось, что Лидия Христиановна - немка, намерение перебить поголовно всех немцев деликатно сворачивалось: она-то была не в счет, была "своя". И Лотта испытывала благодарность за такую наивную отзывчивость.
И еще одно было ей приятно и дорого: русские относились к людям искусства с уважением, даже с почитанием. Писатели и художники были для них людьми иного мира - высшего. Читали ли они Гете или своего Достоевского, могли ли отличить Кандинского от Репина, не имело при этом никакого значения.
Вначале, после смерти Руби, Лотта остерегалась заговаривать с людьми в очередях и трамваях: она стеснялась своего чугунного немецкого акцента да и опасалась, как бы чего не вышло... Вскоре эта боязнь выветрилась. На нее смотрели с удивлением, отчасти с жалостью: ведь она немка. Возвращаясь из города домой, на дачу, она всегда - и чем дальше, тем горячей - хотела поделиться с Руби своими наблюдениями и открытиями, но, переступив порог, ощущала лишь немую пустоту дома: никто ее не ждал. Как жаль, что Руби так и не согласился на ребенка! Подойдя к зеркалу, она плакала, морща большое лицо.