Шрифт:
Локшин представил себе неведомую станцию Аягуз, затерянную в степях на берегу случайной речонки, временные, из досок сколоченные бараки, позванивающий колокольцами караван верблюдов, шагающих с тяжелыми вьюками хлопка и шелка-сырца из безвестных провинций Западного Китая, потных дымящихся лошадей, вечерами нестройной толпой бродящих у речки, выбеленные по-украински мазанки, – Локшин представил себя на этой станции фантастическую ячейку ОДС и ему стало весело.
«Товарищ корреспонденты, – заняло его новое письмо, – мы, комсомольцы села Ремонтного, просим сообщить нам. Ячейка ОДС организована у нас еще в марте и не работает по причине отсутствия циркуляра, а также секретарь уехал в декретный отпуск по болезни и почему-то до сих пор не вернулся. Просим сообщить, могут ли члены ОДС курить и в отношении вина, который есть отрава для республики…»
Письма эти – а их ежедневно был добрый десяток – шли из самых неведомых, ни на одной, казалось бы, карте не обозначенных мест. Из Ханской ставки, из Вишеры, из Элисты, из аулов Зуванды, из Хакасских селений, из Канока, из Вышнего Волочка, с Амура и из Казани, из Мурманска, из Фастова, из Сватовой Лучки шли эти письма. Написанные на вырванных страницах записной книжки, на разодранных наспех листках блокнотов, на графленых листах с надписью «дебет» в левом углу, на оборотной стороне прошений, некогда подававшихся в духовную консисторию города Гжатска, они всегда волновали Локшина. И хотя стекла были туманны от инея, Локшин чувствовал себя по-весеннему молодо и совсем некстати крикнул Жене:
– Погода-то какая замечательная, это нарочно для твоих именин!
Женя только-что вернулась со Смоленского рынка. Вислоухая плетенка, опрокинувшись, вывалила на стол уродливое туловище барана, неказистую пирамиду картофеля, бутылку столового вина, бутылку портвейна и еще какие-то соблазнительные склянки.
– А газеты?
– Принесла, принесла…
Шелестящая груда газет и еженедельников обрушилась на Локшина. Он мог быть доволен. Весь этот крикливый выводок наперебой кричал о диефикации. Тут был и «Красный Журнал», и неизменный «Крокодил», уныло жующий унылого бюрократа, «Прожектор» и непогасающий «Огонек», «Красная Нива» и «Экран», издаваемый «Голосом Рабочего», и еще один точно такой же «Экран», издаваемый «Рабочим Голосом», и, наконец, просто «Экран», никем не издаваемый, по зато издающий серию популярных открыток вождей и дешевую универсальную библиотечку – «Изобретатель-самоучки».
Локшин торопливо перелистывал журналы, бегло просматривал интересующие его статьи и очерки – и везде и под статьями и под очерками стояла хорошо знакомая подпись Буглай-Бугаевского, – то одинокая скотоводческая – Буглай, то панская – Бугаевский, то интимная – Леонид, то условная – Викторов, то интригующая – «Б-ий». Неиссякаемое красноречие Бугаевского обволакивало заманчивым флером авантюрной увлекательности сухую идею диефикации.
«До чего убедительно врет», – без злобы, скорее с одобрением, думал Локшин.
Буглай-Бугаевский, действительно, врал или, вернее, прикрашивал артистически. Обыкновенное конторское помещение ОДС превратилось под его пером, по крайней мере, в нью-йоркскую, биржу, которая была электрифицирована, картографирована, рационализирована и превращена – не то в госплан, не то в табачный синдикат, не то в управление сберегательными кассами. Сам Локшин из скромного заместителя председателя был преображен в редкостного гения со счетной смекалкой Араго, с красноречием Демосфена и наружностью солиста Большого академического театра.
Общество проделывало совершенно несуразные вещи, диефицировало однолошадное крестьянское хозяйство, вводило трехсменную работу в забытых кочевьях Киргиз-Кайсацкой орды – и все это делалось так беззастенчиво, так уверенно, так увлекательно, что Локшин готов был простить Бугаевскому и чудовищную техническую безграмотность и вопиющую небрежность.
Прекрасное настроение заставило его отнестись добродушно даже к пресловутому специальному номеру, являвшему смесь самой беспринципной халтуры с умопомрачительной американской рекламой. Озадаченный Локшин смущенно, но не без тайной радости узнавал себя и в великолепном иностранце, играющем в баскетбол на фоне полутропического Парка культуры и отдыха, и к этом довольно-таки похожем на Луначарского лекторе, и в этом директоре департамента, восседающем за трехметровым письменным столом.
– Господину диефикатору с супругой почтение, – пропел с порога тщедушный старик в люстриновом, несмотря на зимнее время, пиджаке и в старомодных ботинках не на привычных шнурках, а на толстых, удобно растягивающихся резниках.
– Алексей Иванычу почтение, – в тон ему ответил Локшин, отрываясь от журналов.
– Почтение, сынок, почтение, – неторопливой скороговоркой продолжал Алексей Иваныч, – нынче насчет почтения не густо. Что масло, что почтение – в очереди надо постоять. Ты бы, сынок, – голос Алексея Ивановича прозвучал скрытым раздражением, – поскорее свою диефикацию развернул, тогда бы на родителей и вовсе плевали, какой он, дескать, родитель, когда не в ту смену работает?
Подшучивание над любимой идеей Локшина было постоянной темой иногда добродушных, а в последнее время злобных шуток Алексея Иваныча. Но сейчас Локшину было приятно, когда этот плюгавый старикашка, не договаривая, многозначительно поджимая сухие губы, не то шутя, не то всерьез, допекал его.
– Может быть, перцовочки, папаша, хватим? – предложил Локшин.
– А отчего-же?..
Старик выпил, крякнул, пошарил вилкой в банке с огурчиками:
– С именинницей, – вспомнит он и сам уже налил по второй.