Шрифт:
Гарь пороховая в рот и в нос лезет, дышать трудно. Но мимо пока. И тут как даст рядом. Подбросило нас, о землю шмякунуло, да еще и присыпало ей, в рот набило. И стихло…
Выбрались из овражка, совсем рядом воронка здоровенная, могила наша не случившаяся, а поле вокруг уже не зеленое, а серо-черное, будто за минуты его перепахали. Отплевались от земли и гари, побрели потихоньку назад к дороге. Вокруг убитые лежат, на некоторых и взглянуть страшно, до того обезображенные, обгоревшие. На кустиках лохмотья кровавые висят, одежды обрывки, кишки чьи-то. Картина знакомая, и до того уже не раз ее видел, а тут замутило меня чего-то, вырвало.
Потом слезы из глаз потекли, ноги держать перестали. Сел на землю, пальцами в нее вцепился, завыл бы да нельзя. Небесный с Овечкиным рядом сидят, ждут пока дальше двинемся. Ну чего, встал, пошел…
Прошли сколько-то по шоссе. Впереди и сзади нас, тоже кучками бойцы идут, мимо машины проезжают, все на восток к Северскому Донцу. Порядка никакого не видать. Думаю: «Ну, где ж генералы наши? Народу много, пушки, пулеметы имеются, можно ж оборону с запада наладить, немца придержать. Группу прорыва создать, танки в кулак сколотить, да ударить на прорыв. Вышли бы к своим, пробились. Где ж наши «соколы сталинские», сволочи? Как порхали, пока немцев в воздухе не было, а теперь где?»
Так зубами поскриплю, а потом опять себе думаю: «Спиридон, ты ж не знаешь, как обстановка в целом складывается, может, наша авиация где нужнее, чего ты людей сволочишь? Ты же не комфронтом маршал Тимошенко стратегические вопросы решать». И сам себе опять говорю: «Того не знаю. Знаю, что людей так губить нельзя и уж в который раз. Я, лейтенант бывший, про то, что немцы нас окружить попробуют и то думал, а они, значит, нет. Как это?»
Устал, как сивый мерин, ребята ноги еле волочат, все молчат, ботинки только шуршат по дороге, да машина прогудит. Чувствую у всех силы на пределе и, как я, много, кто думает. А в думках наших страх, да бессилие, да злоба. И на кого больше, на немцев или на своих генералов, что на погибель завели, тут у всех по-своему. А еще спать охота, зеваешь аж до конвульсий каких-то, так бы сошел с дороги, да прямо рядом с ней в траве дрыхнуть бы и завалился.
– Вася, – прошу. – Я глаза закрою, подремлю хоть чуток. Если меня в бок или куда еще потащит, пихни, пожалуйста.
Вася мой весь серый от пыли, по лицу дорожки от пота протянулись, шея худая пацанская, а сам солдат, настоящий, потому как улыбается:
– Хорошо, – говорит. – Пихну.
Сколько я прошел с закрытыми глазами, будто в тумане, минуту или десять, только слышу, кричат:
– Сворачивай влево! Занимай оборону!
Сильно измученный я был, а тут сразу легче стало. Даже обрадовался, наконец-то в армии опять, а не в толпе. Так воевать можно, а если и умирать, то по присяге, а не ровно щенку под сапогом.
Стоят у дороги два командира, подполковник и майор, посылают всех, кто на восток топает в сторону большого вишневого сада, там уже щели отрыты, от бомб укрываться. И тут же из ящиков раздают противопехотные гранаты РГД и взрыватели, говорят, что на случай появления немецких танков. Мать моя, с РГДэшкой на танки, кишки на гусеницы наматывать! Да где ж наша техника, где «тридцатьчетверки», где «КВ», неужто все немцы разбомбили-пожгли?
Ну, делать нечего. Укрылись мы в этих щелях. Снял я ремешок с брюк брезентовый, связал вместе три гранаты и все в дреме какой-то. Сам думаю, если танки пойдут, верная смерть. Говорю себе: «Может быть, ты последние минуты живешь, про то подумай», а сам спать хочу, спасу нет. И уснул. Сколько проспал, не знаю, только во сне, будто шилом меня кто в сердце ширнул. Вскинулся, глаза открыл и слышу вверху:
– Зу-зу-зу-зу.
По новой свистопляска началась. Обошлось и в этот раз, не зацепило нас, хотя страху натерпелись, конечно, но он уже будто и в привычку стал. Когда бомбят тебя раз за разом, вместо страха равнодушие появляется, да обида еще порой, убили б сразу, чего так мучить то?… Руку чью-то по локоть оторванную, в щель к нам забросило, так Овечкин ее прикладом в сторону отпихнул и все на том.
Только стихло, улетели они, Николай говорит:
– Пойду, воды поищу. Может у убитых во фляжках есть.
Скоро вернулся, по фляжке в каждой руке. Сунул нам одну с Васей:
– Афанасьич, почти все ушли уже. Мы только и остались, да подальше еще несколько человек. Топать надо, сам же говорил. Вобьют нас здесь в землю бестолку и вся недолга.
Смотрю и точно, многие вокруг уже ушли, дальше на восток потянулись. Кто пехом, кто на машинах, командиры в особенности.
– Пошли, – говорю.
По шоссе решили не идти больше, поскольку немец его чаще всего и бомбил, ну и в овраги бомбы сыпал, понятно, в промоины, где наша техника и бойцы с командирами скапливались. Нашли мы дорогу проселочную, что подальше от шоссе, но в нужном нам направлении через поля текла, и пошли по ней. Километра два протопали, видим – грузовичок-полуторку перевернутую, а за ней по дороге шлейфом консервные банки рассыпались. Большие и маленькие, всякие. Овечкин парень хозяйственный оказался, говорит:
– Надо плоские банки брать, там рыбная консерва.
Положили сколько-то банок в вещмешки, посмотрели вокруг машины, может сухари найдутся. Не нашли. И воды тоже нет. Это уж совсем плохо. Хорошо, как темнеть стало, все небо тучами заволокло, дождь не дождь, морось какая-то пошла, все посвежее, хоть и не наберешь ее чтоб напиться. А еще мысль счастливая, пусть спать и мокровато придется, а коль завтра такая погода будет немцу не летать. А пить охота, спасу нет, горло все ссохлось, как наждаком, во рту скребет. Есть тоже охота, да нельзя, наешься консервов этих рыбных, совсем потом от жажды изойдешь.