Шрифт:
Он ушел и в ту же минуту с полатей высунулась взлохмаченная голова Савелья.
– Стесняется!.. Это он меня стесняется, – с лукавым смущением зашептал он, подмигивая и укладываясь так, чтобы можно было опереться локтями о край полатей. – А я как служил у господ-те в пажеском корпусе, так и у меня, у самого, благородства-те – пей не хочу – было! В Аршаве, в восемьдесят седьмом году, обедом нас потчивали, вот угощенья! Князь Носоватов мой... со старшинством кончал! – очень уж тоды смешлив был. Всему смеялся, увидит, скажем, хоть и меня, сейчас же и-га-го-го-о! – Савелий изобразил лицом, каково было в смехе Носоватовское лицо. – Тут на обеде подходит он ко мне, а в руке это самое, бакар держит. И уж, конечно, весь уже тово, в общем виде! «Пей, говорит, зверь!» Они нас, денщиков, зверями звали, чтоб смеш-ней... – Савелий, войдя во вкус повествованья, всеми своими движеньями выражал теперь свой восторг перед той замечательной порой. – «Пей, говорит, зверь, за меньшую братию! Но не моргни, говорит, крепкая!» – «Это никакого влияния не оказывает, отвечаю. Не моргну, ваше сиятельство!» Да и хватил весь бакар до донышка. Четверы суток я опосля этого бакара лежал, не знаю уж, что там было намешано. Так он мне, касатка, собственного дохтора присылал. Очень хорошо лежать было, обиход одним словом, пища-а... Я потом и в больнице леживал, да уж где. Две, касатка, противоположных разницы, явственный факт! – прокричал Савелий, и Настя не ошибалась, думая, что и теперь не отказался бы Савелий выпить залпом бокал Носоватовской смеси, чтоб полежать в тех же удобствах четыре дня.
– Что же он теперь-то, жив? – осведомилась Настя, неловко отводя глаза от благодушных и тусклых Савельевых глаз.
– Погиб! – торжественно выпалил Савелий.
– На войне, что ли?.. – спросила Настя только для того, чтобы спросить о чем-нибудь.
– На войне-е! – обиделся Савелий. – На войне всякий сумеет. На дуели! – и вытаращил глаза. – Из-за утки погиб!..
Даже несмотря и на усталость стало Насте любопытно, как это сгубила утка князя Носоватова, но в сенях раздались поспешные шаги. Савелий мгновенно спрятался. Вошел неизвестный Насте человек. Во всем у него – и в хрусткой свежести холщевой рубахи, и в поблескиваньи серых глаз, неустрашимо обведенных густыми и короткими ресницами, во всей фигуре, невысокой и плотной – почувствовалась Насте какая-то редкая удачливость. Когда он вошел, словно ветерком подуло, – стремительный.
– Дома есть кто-нибудь? – он кинул картуз на лавку и чуть-чуть сощурились на Настю его глаза. Когда они раскрылись снова, в каждом глазу было по улыбке; казалось говорили глаза: «пожалуйста, берите у меня улыбок сколько вам угодно, у меня на всех хватит!»
– Семена нет? – спросил он, несколько смущаясь.
– Он придет скоро, – произнесла осторожно Настя.
– Да ничего, нам не спешно. Будем и без него знакомство сводить. Мещанин, город Ямбург, Михайло Машистов... Жибандой кличут, – и он виновато развел руками, как бы показывая, что совсем не повинен в своем прозвище.
– А я из Москвы приехала. Меня Настя зовут, – уклонилась от прямого ответа Настя, надеясь на догадливость этого размашистого человека.
Мишка ответил не сразу, а сперва как-то покривил плечом...
– Из Москвы? Гниль в сравнении с Петербургом! То-есть одним словом, ездить плохо... улицы кривые! Француз в двенадцатом годе за то и жег, что улицы кривые. Не выжег, Москву нельзя выжечь!
– А вы чем занимались? – не поняла Мишкина подхода к Москве Настя.
– Мы-то-с? Мы лихачи. Только мы больше по Питеру ездили. В Питере народ крученый, а в Москве тягучий, нам Питер больше подходит. Да-с, поезжено было! – сказал Жибанда, хлопнул себя по коленкам и встал. – Городской жизни вполне хватили!
Неожиданно для самой себя встала и Настя, взволновавшись глупостью, мелькнувшей в голове. Она глядела на Жибанду и знала, что Жибанда старше Семена, но если Жибанде двадцать восемь, Семену не меньше сорока. У Семена усы и борода растут, как попало, у Жибанды остались от усов узенькие рожки... Она смутилась своей неожиданной внимательностью, когда пришел Семен, принесший небольшой ворох одежды. Начавшиеся вслед за тем сборы к уходу в лес заслонили от Семенова вниманья и странный блеск Настиных глаз, и ее внезапный румянец, и еле уловимую неловкость Жибандиных слов, когда он говорил при Насте.
– Ребята за Брыкинской баней собрались, – сказал Жибанда, приглаживая волосы.
– Да я почти готов. Вот только ее переоденем! – Семен коротко заглянул в Мишкины глаза, знает ли?
Мишка знал, отвел глаза в сторону.
– С нами барышня пойдет? – приподнял бровь Мишка, не глядя на Семена.
– С нами, да, – и Семен пожевал усы. – Я тебя попросить хочу, Миша. Пускай она за твоего брата слывет. А?
– Для ребят, что ли? – спросил Жибанда, косясь на комнату, боковую каморку, где переодевалась Настя. – Так ведь не поверят, разномастные мы!
– От разных отцов, – наспех придумал Семен.
– Все едино не поверят... в разговоре не выдержать, – неизвестно почему упрямился Жибанда.
– А почему бы и не поверить? – сказал сзади них Настин голос.
Оба обернулись. В дверях каморки стоял статный паренек лет двадцати двух, Настиного обличья, как бы младший брат ее. Обычная матовость кожи затушевывала женственность лица. Широкая Семенова гимнастерка, ловко перехваченная уздечным ремешком, скрывала женское отличье. Фуражка сидела глубоко на голове, из-под козырька смеялись глаза. Она вышла и подхватила Жибанду под руку.
– Хорош?.. – кинула она Семену.
Жибанда с неловкостью выдернул свою руку из-под Настиной руки.
– Лапотки-т не по тебе, товарищ, – сказал он, оглядывая Настю. – Ну, да Фрол и воробьиные сплетет. Одним словом не робей, Гурей.
– Гурей! – повторила Настя, прислушиваясь к новому, неслыханному ею, имени. – Не робей, Гурей, – сказала она еще раз и усмешка брызнула с ее губ.
... Через полчаса уходили и летучие, и Воровские в лес. Песня не ладилась, гармони не играли: Подпрятовскую украли в ночь разгула, Барыковскую облили квасом в ту же ночь и она осипла, как и человек с перепоя, у Брыкинской стали западать лады. Шли и без того бодро, таща в мешках бабьи подарки: разную сносившуюся одежу и кучи немудреной, но сытной деревенской съедобы. Из открытых окон глядели с тоской затихшие бабы и девки. Когда скрылись под горою уходившие, разом захлопнулись окошки, и безмолвие водворилось в Ворах... Даже, кажется, и петушиного пенья стало меньше.