Толстой Алексей Николаевич
Шрифт:
Князь и княгиня после благословения вышли в разные двери, переоделись и, найдя друг друга в саду, просидели у пруда до тех пор, пока им не подали лошадей. Гости высыпали на крыльцо, набились в окна и громкими криками проводили молодых. Волков прослезился. Пир продолжался до заката. В сумерках в соседнем зале, где месяц назад в лунном свете кружилась Катенька, грянули с хор музыканты...
Но уже мало было кавалеров, способных двигать ногами, - девицам пришлось танцевать "шерочка с машерочкой". Весельчаки заперлись в курительной и там грохотали. Старики сели за зеленое сукно. К полуночи капельмейстер, махая палочкой, до того намахался, что мотнул носом, ухватился за барабан и вместе с ним повалился как мертвый.
Этим окончились танцы, и дамы с дочерьми уехали, а молодежь и мужья без дам остались ночевать, и до утра - иные билась в карты, иные бушевали по дому. Ртищевы в саду показывали силу, Александр Вадимыч уже давно потерял голову и то разнимал буянов, то присаживался к карточному столу, без толку глядя на карты и свечи, и все что-то вспоминал.
Ни бледный рассвет, ни знойный июльский день не угомонили гостей, и только на третьи сутки разъехались последние из них от Волкова и мчались на застоялых конях без дорог, в перегон и угон, завывая колокольчиками на страх мужикам, которые, сняв шапки, долго еще глядели вслед прокатившему, говоря:
– Ишь ты, как пропылил, дьявол гладкий!
3
Доктор Заботкин висел на заборе и махал платком вслед поезду новобрачных, выражая искреннее удовольствие тому, что все, наконец, устроилось по-хорошему. Все это время Григорий Иванович жил в умилении о г себя и от людей. Умиление началось с того часа, когда, перенеся Сашу в сторожку садовника на деревянную кровать, он остался сидеть один около заснувшей молодой женщины.
Огарок в бутылке, поставленной на бочке, освещал дощатые стены сторожки, паутину в углах, разбитое окно, заросшее черным и глянцевитым плющом, и между печью и стеной лежащую под полушубком Сашу.
Она вздрагивала иногда в ознобе, натягивала полушубок, отчего открывались голые ее ноги или сползала пола, - тогда Григорий Иванович вставал и заботливо поправлял одежду.
Наклонясь, он подолгу глядел ей в лицо, - оно было кроткое и во сне, и казалось, что он где-то уж и видел и любил эти ясные, родные черты. На душе было тихо, весь сегодняшний день отошел далеко в память, и было бы странно подумать сейчас о каком-то другом еще мире, кроме этой ветхой избенки и спящей Саши.
Григорий Иванович вновь подсаживался к свече и, заслонив свет ее ладонью, слушал, как дышит Саша, или как птица, просыпаясь, ворочается в кусту, или вдруг принимаются шелестеть листочки осины. Ветерок, влетев в окно, колебал огонь свечи, - тогда Сашино лицо от скользящих теней во впадинах глаз точно хмурилось. Григорию Ивановичу казалось, что только эту тишину, полную таинственного значения, он и должен любить, и самому теперь нужно стать таким же тихим и ласковым, как тени на Сашином лице.
"До какого же отчаяния дошла, какая же мука была у нее, если, не жалуясь, побежала скорее, скорее и - в пруд, в воду, и - конец. Кто я перед этими муками? Комар, мразь, - думал Григорий Иванович.
– Полез к богатым, до тошноты счастливым людям, явился со своим самомненьишком, с красной рожей... Очень, очень противно! А она проснется и спросит: как теперь жить? Что ей отвечу? Служить буду вам до конца дней, - вот что ей надо ответить. Вот задача - простая и ясная, вот в жизни и долг: послужи такой женщине, сделай так, чтобы забыла она..."
Григорий Иванович не замечал, что разговаривает вслух. Саша пошевелилась, - он обернулся и увидел, что она, приподнявшись, глядит на него большими темными глазами. Испугалась ли Саша этого бормотания, или вспомнила давешнее, или была еще слишком слаба, - только она подобрала ноги, натянула полушубок до подбородка и застонала.
Григорий Иванович тотчас присел у ее изголовья и, гладя ее волосы, стал рассказывать про все, о чем только что думал.
– Барин, милый, оставьте лучше меня. Ничего, ничего мне не надо, благодарю вас покорно, - ответила Саша, и заплакали и она и Григорий Иванович: она горько, он - от радостной жалости.
Первые дни, возвратясь домой, на постоялый двор, Саша жила так, словно забыла обо всем. Григорий Иванович заходил ежедневно, спрашивал, не может ли ей чем помочь, и с папироской садился на крылечке. Саша, проходя мимо, говорила: "Зашли бы, Григорий Иванович, в светелку, а то здесь блох наберетесь", - и все что-то делала, работала по двору и по дому. Однажды он застал Сашу на огороде у плетня. Она глядела в степь, лицо ее было спокойное и важное, глаза мрачны, голова повязана черным платком.
– Уйти хочу, сил больше нет, думается, - сказала она.
Тогда Григорий Иванович почувствовал, что жить ему больше незачем. Он до того растерялся и упал духом, что мог проговорить только:
– Саша, если не очень уж я противен, вышла бы за меня замуж.
Саша помнила смутно, что рассказывал ей тогда ночью Григорий Иванович, и сейчас поняла: "Он несчастный", и пожалела его, и он стал ей вдруг мил, как ребенок.
Теперь каждый день она стала забегать к доктору. Вымыла его избу, окна и двери, чинила его белье, сама поправила печь в баньке, что стояла полуразвалившаяся на обрыве над речкой. Баньку она истопила и велела Григорию Ивановичу пойти попариться. Когда же он вернулся, распаренный, усталый и счастливый, Саша ждала его с самоваром, - в избе было чисто, пахло вымытым полом, шалфеем, восковой свечечкой, зажженной в углу.