Шрифт:
Однако я не об этом. Среди подмосковных усадеб самым любимым местом было для меня Абрамцево – по Ярославской ветке, неподалеку от Троице-Сергиевой лавры. Вот куда меня постоянно тянуло. Для меня было истинным наслаждением сидеть на открытой веранде абрамцевского усадебного дома, воображая, как летним утром, умываясь под ручным умывальником, отфыркиваясь, подбривая бородку, окаймлявшую рот, у открытого окна пробовал голос в итальянских ариях Савва Мамонтов, хозяин усадьбы. И как скульптор Марк Антокольский, не выговаривавший «с», кричал ему из своего распахнутого окна: «Браво, Шавва!»
А по склону холма в это время поднимался с этюдником Илья Репин, считавший подобные утра лучшим временем жизни, и мятежный Врубель победоносно возносил над головой поливные изразцы, изготовленные им для камина абрамцевского дома.
Абрамцевский кружок, в который входила вся тогдашняя артистическая богема: и Серов, и Поленов, и братья Васнецовы, и Левитан, и Нестеров, и многие другие! Содружество художников! Открытая для всех мастерская! Все это так живо являлось моему воображению, что я мечтал написать роман.
Мечтать-то мечтал, но сколько надо прочесть, изучить полотен, рисунков, набросков (один Репин мог окурком из пепельницы за считаные минуты создать гениальный рисунок)! Эта задача и влекла, и страшила. И от этого страха я оттягивал решающий момент, непростительно медлил, внушал себе: вот еще немного – и я возьмусь. Но какое там! Все ограничивалось сладкими грезами, и я лишний раз убеждался в правоте Достоевского, сказавшего, что мечтать о своих будущих произведениях гораздо приятнее, чем их писать.
Но в Абрамцево я по-прежнему ездил. Ездил по утрам с Ярославского вокзала, мимо давно знакомых дачных платформ, привычно наблюдая, как реденький, сквозной подмосковный лесок постепенно становится лесом, а там и бором, в сумрачном облике коего уже угадывается нечто северное: ели, сосны, замшелые пни. И вот наконец Абрамцево! Оно стало моей истинной судьбой, обладающей разными свойствами и среди них свойством жизненного магнита – манить и неодолимо притягивать.
Я завел там многие знакомства, поскольку и сам когда-то сидел в музее и знал этот тип людей, милых, причудливых, с сумасшедшинкой, похожих на одного персонажа из «Жизни Арсеньева» Бунина: «Вот я раз ехал в Орел, со мной сидел член елецкого окружного суда, почтенный, серьезный человек, похожий на пикового короля… Долго сидел, читал “Новое время”, потом встал, вышел и пропал. Я даже обеспокоился, тоже вышел и отворил дверь в сени. За грохотом поезда он не слыхал и не видал меня – и что же мне представилось? Он залихватски плясал, выделывал ногами самые отчаянные штуки в лад колесам».
Не то чтобы музейные сидельцы все как на подбор были такие отчаянные плясуны, но по своей причудливости и сумасшедшинке они могли выкинуть любой номер, втянуть меня в любую авантюру.
Однажды они затащили меня в темный угол, за сдвинутые шкафы, и со страшными глазами, с какими дети рассказывают о летающих гробах и скелетах, зашептали: «Вам надо быть в Египте». Впрочем, я оговорился. «Будь в Египте» – это возвестил неведомый голос русскому философу и мистику Владимиру Соловьеву, меня же мои музейные знакомые на полном серьезе (а русский серьез – сплошное безумие) отправляли в… Англию. «Зачем? Что мне там делать?» – спросил (возопил) я, хотя мог бы этого не спрашивать, поскольку ничего, кроме многозначительного «Вам надо!», больше от них там, за шкафами, не услышал.
Но я все же надеялся, что из детей они снова станут взрослыми и толком мне все объяснят. Так оно и случилось. Вскоре выяснилось, что они нежданно-негаданно получили письмо из Туманного Альбиона. Музей переписывался с некоторыми заморскими хранилищами древних реликвий, но с надменной Англией – никогда. Еще не хватало, чтобы Британский музей или Стратфорд-на-Эйвоне, родина Шекспира, осчастливили Абрамцево своей дружбой. А тут вдруг письмо. Правда, не от зубра-шекспироведа, а от человека, с музейным сидельцем ничем не схожего, – от потомственного садовода-любителя.
В Англии, знаете ли, любят разводить сады, ухаживать за растениями. «А где не любят!» – возразят мне. Да, я не спорю, но в Англии все же особенная любовь. Тамошние сады – в отличие от итальянских – не столько подчинены буйной творящей силе природы, сколько кропотливо взлелеяны. Впрочем, Англия не чужда и романтических зарослей, пугающего сумрака полуразрушенных гротов и увитых плющами аркад. Словом, диких, неухоженных уголков природы.
Директор Абрамцева письмо садовода даже и читать не стал и, лишь взглянув на подпись, велел секретарше зарегистрировать (на всякий случай) и сбагрил своим подчиненным. Те же, знавшие язык, как говорится, через пень-колоду, только и поняли, что речь идет о какой-то рукописи, хранившейся в семье садовода, и эта рукопись неким образом связана с Абрамцевом.
В остальном предстояло разобраться мне. Не то чтобы я был англоман в духе пушкинского Григория Ивановича Муромского, одевшего конюхов английскими жокеями и обрабатывавшего поля по английской методе. Но от отечественных славянофилов я воспринял любовь к языкам, в том числе и к англо-саксонскому наречию, и, как выпускник одной из первых английских школ, в изучении его продвинулся дальше сакраментальной фразы «Лондон – столица Великобритании».
Я внимательно прочел, затем несколько раз перечитал письмо, написанное размашистым и старчески неряшливым почерком, и сказал себе: «Эге, брат. Дело такое, что надо ехать». При этом я решил не посвящать сотрудников – и уж тем более директора – во все детали, чтобы не распалять их воображение, способное вспыхнуть синеватым пламенем, как фосфорная спичка, если только чиркнуть ею по коробку. Я скрыл разгоревшийся во мне интерес и отделался уклончивым «Да, занятно. Какая-то рукопись. Пожалуй, соберусь и поеду – тем более что приглашают, хотя дорогу не оплачивают. Впрочем, может быть, и ехать не стоит ради чьих-то каракулей – таких же, какими накарябано это письмо».