Шрифт:
— Это тот самый Клингхоффер? — спросил я. — С захваченного «Акилле Лауро»?
— Клингхоффер, которого они убили, да-да. Беспомощный еврей, калека в инвалидном кресле, которого храбрые борцы за свободу Палестины убили выстрелом в голову и выбросили в Средиземное море. Это его путевые дневники.
— Из той поездки?
— Нет, из более удачных. Дневник той поездки исчез. Может быть, дневник лежал у него в кармане, когда его выбросили за борт. Или храбрые борцы за свободу пустили его на подтирку своих героических палестинских задниц. Нет, это дневники из безмятежных вояжей, которые он совершал с женой и друзьями раньше. Они попали ко мне через его дочерей. Я услышал о дневниках. Обратился к дочерям. Летал в Нью-Йорк, чтобы с ними повидаться. Два израильских специалиста, один из них связан с отделом судебной экспертизы при генеральной прокураторе, заверили меня, что это почерк Клингхоффера. Я привез с собой документы и письма из архива его фирмы — почерк во всех деталях совпадает с почерком в дневниках. Ручка, чернила, дата изготовления самих записных книжек — у меня есть заключения экспертов об их подлинности. Дочери попросили меня представлять их интересы, чтобы помочь подыскать израильского издателя для дневников покойного отца. Они хотят издать их здесь в память о нем и в знак его преданности Израилю. Все вырученные средства просят пожертвовать иерусалимской больнице «Хадасса» — любимому благотворительному учреждению их отца. Я сказал этим двум молодым женщинам, что, когда Отто Франк после войны вернулся из лагерей в Амстердам и нашел дневник дочки, который та вела, скрываясь вместе с другими членами семьи от нацистов на чердаке, он тоже хотел опубликовать его за свой счет в память о ней — для узкого круга друзей в Голландии. И, как вы отлично знаете, поскольку сами сделали Анну Франк персонажем литературного произведения, ее дневник вначале был издан именно в такой скромной, непретенциозной форме. Я, конечно, выполню пожелания дочерей Клингхоффера. Но я также знаю, что, подобно дневнику маленькой Анны Франк, «Путевые дневники» Леона Клингхоффера просто обязаны обрести намного более широкую аудиторию, глобальную аудиторию — если, конечно, я смогу заручиться помощью Филипа Рота. Мистер Рот, предисловие к первому американскому изданию «Дневника Анны Франк» написала Элеонора Рузвельт, почтенная вдова человека, который в военные годы был президентом вашей страны. Несколько сотен слов миссис Рузвельт — и слова Анны Франк сделались пронзительной главой истории о страданиях евреев, о выживании евреев. Филип Рот может сделать то же самое для Клингхоффера, погибшего мученической смертью.
— Извините, не могу. — Но когда я попытался вернуть ему обе записные книжки, он отказался их брать.
— Прочтите их целиком, — сказал Суппосник. — Оставлю их вам, чтобы вы могли прочесть их целиком.
— Не валяйте дурака. Я не могу нести за них ответственность. Забирайте.
Но он снова отказался.
— Леон Клингхоффер, — сказал Суппосник, — запросто мог бы стать персонажем одной из ваших книг. Для вас он не чужой. Как и язык, которым он здесь выражает — немудряще, неуклюже, искренне — свою жизнерадостность, свою любовь к жене, свою гордость детьми, свою преданность собратьям-евреям, свою любовь к Израилю. Я знаю, как вы относитесь к успехам, которых добились в своей американской жизни эти люди, преодолевая все тяготы, связанные с их иммигрантским происхождением. Это отцы ваших героев. Вы знаете этих людей, вы понимаете их; вы их уважаете, не срываясь в сентиментальность. Только вы можете обогатить эти два маленьких путевых дневника тем сочувственным знанием таких людей, которое объяснит миру, каким он был, Леон Клингхоффер, и что было уничтожено на круизном лайнере «Акилле Лауро» восьмого октября тысяча девятьсот восемьдесят пятого года. Об этих евреях ни один писатель не пишет так, как пишете о них вы. Завтра утром я зайду к вам снова.
— Завтра утром я вряд ли буду здесь. Послушайте, — сердито сказал я, — вы не должны оставлять это в моих руках.
— Не могу себе представить человека надежнее, чем вы, другого человека, которому их можно было бы доверить. — С этими словами он ушел, а я остался стоять, держа в руках две записных книжки.
Чек Смайлсбургера на миллион долларов. Шестиконечная звезда Леха Валенсы. А теперь — путевые дневники Леона Клингхоффера. Что дальше — бутафорский нос, который надевал достойный Маклин? На меня валятся с неба все еврейские сокровища, которые только не прибиты гвоздями! Я немедленно пошел к портье, попросил конверт побольше, чтобы уместились обе записных книжки, написал на нем посередине имя Суппосника, а в верхнем левом углу — свое собственное.
— Когда джентльмен вернется, — сказал я портье, — отдайте ему этот пакет, хорошо?
Он кивнул, заверяя, что все сделает, но, едва он повернулся спиной, чтобы убрать конверт на соответствующую полку, мне представилось: едва я уеду в суд, из ниоткуда возникнет Пипик, чтобы предъявить претензии на пакет. Сколько бы ни накапливалось подтверждений того, что я все-таки победил, а парочка сбежала и этой мистификации положен конец, я так и не сумел убедить себя, что Пипик не притаился где-то рядом и не вызнал все детали всего, что только что произошло; не был я и вполне уверен, что он уже не сидит в зале суда вместе с другими заговорщиками-ортодоксами и не готовит свой дикий фортель — похищение сына Демьянюка. Если Пипик вернется, чтобы стащить дневники… что ж, это будет несчастье для Суппосника, не для меня!
И все же я повернулся к стойке, от которой было отвернулся, и попросил портье вернуть пакет, только что переданный ему на хранение. Пока он наблюдал с едва заметной усмешкой, намекающей, что он — подобно мне — чувствует колоссальный комический потенциал этой сцены, я надорвал конверт, сунул красный дневник («Мое путешествие») в один карман пиджака, коричневый дневник («Заграничные путешествия») — в другой, а затем быстро покинул отель вместе с Джорджем, который все это время, захлебываясь злобой, терзаемый Бог весть какими нестерпимо мучительными фантазиями о реституции и мести, сидел в кресле у входа, куря сигарету за сигаретой, созерцая кипучую суету очередного делового дня в солидном, радующем взор холле четырехзвездочного еврейского отеля, где преуспевающие постояльцы и предприимчивый персонал, естественно, ничуть не сочувствовали его страданиям, которые сами же ему и причиняли своим комфортным существованием хозяев жизни.
Когда мы вышли на залитую солнцем улицу, я присмотрелся к автомобилям, припаркованным вдоль тротуара: что, если в одной из них сидит Пипик — прячется, совсем как прятался в своей «тачке» в бытность чикагским детективом? На крыше здания ИМКА[63] напротив отеля маячила какая-то фигура. Может быть, и он: он способен находиться где угодно — и на какой-то миг я действительно увидел его повсюду. Теперь, когда она рассказала ему, как была мной соблазнена, подумал я, он для меня — террорист по гроб жизни. Я еще много-много лет буду замечать его на крышах, точь-в-точь как он будет видеть меня в прицеле своего гнева.
9
Подделка, паранойя, дезинформация, ложь
Прежде чем залезть в такси, я торопливо присмотрелся к водителю — крохотному еврею, похожему на турка: ростом он был сантиметров на сорок ниже, чем Пипик или я, его голову венчала копна жестких черных волос, в десять раз более пышная, чем наши шевелюры вместе взятые. Английским он владел на уровне, который нельзя было назвать даже примитивным, и, когда мы уселись, Джордж был вынужден повторить ему адрес на иврите. Поскольку в этом такси мы с Джорджем остались, можно считать, без свидетелей, по дороге от отеля до суда я рассказал ему все, что мне следовало бы поведать ему днем раньше. Джордж слушал молча и, что меня удивило, совершенно спокойно, без тени недоверия воспринял весть о том, что в Иерусалиме находился другой «я» все то время, когда ему казалось, что существует только один «я» — тот, с кем он тридцать лет назад дружил в аспирантуре. Он даже не разгневался (и это он, чьи вены и артерии пульсируют под кожей, успокаиваясь разве что на краткие мгновения), когда я попытался вслух разобраться в причине минутного каприза, который повелел мне перед его женой и сыном прикинуться фанатичным диаспористом, маниакально восхвалявшим Ирвинга Берлина.
— Извинений не нужно, — ответил он флегматично-едким тоном. — Ты все такой же. Все время на театральной сцене. Как я мог об этом забыть? Ты актер, забавник, лицедействующий беспрерывно, напрашиваясь на восхищение друзей. Ты сатирик, тебе вечно хочется всех смешить, а разве можно ожидать, что сатирик удержится от искушения, оказавшись в компании исступленного, бредящего, причитающего араба?
— Теперь я даже и не знаю, кто я такой, — сказал я. — Я поступил глупо — глупо и необъяснимо — и я прошу прощения. Анне и Майклу это было совершенно не нужно.