Шрифт:
Зося подняла глаза к небу, и замерла. В воздухе раздался неясный, далёкий гул, словно выли тысячи моторов самолётов, и она вздрогнула:
– И вот однажды Кук – Великий Птах, исчез. С той поры плачет, ищет его Кукушка по всем краям, лесам и полям, кличет: «Ку-ку!», зовёт суженого по имени. И не может никак отыскать. Она – верная жена, и, пока не вернулся хозяин, подкладывает яйца в чужие гнёзда. Деток-то её выхаживают, хотя порой птенец её в гнезде – самый требовательный, прожорливый. Всё птатство давно не верит, что Кук вернётся, только она одна на всём свете…
Пока Зося говорила, со стороны леса мерно звучал, отдаваясь эхом, голос кукушки. Птица умолкла, когда завершился её рассказ. А гул в предрассветном небе стал ещё слышнее:
– Вот и прошёл наш выпускной, кончилось детство, – вздохнула она. – Что же это за шум? По старому календарю, церковному, двадцать первое июня – день Фёдора Стратилата. Говорят, Стратилат грозами богат. Грозы вроде бы не было, но кукушка всегда умолкает в предгрозье…
…Донат проснулся. Предрассветный ветер теребил листочки брошюры, что лежала на коленях: «Солдату о подрывном деле». Довоенное издание, подарок командира отряда. Да, всё поменялось в мире… в одночасье. Завтра Донату Кукушке предстояло вместе с отрядом подорвать мост.
Выпускной, Зося, оркестр. Всё это исчезло, вернее, было в одночасье отобрано, порушено, и лишь тонкие тропы сна порой вели туда, чтобы дать сил, напомнить, за что и за кого идёт война. Он тогда не сказал ей и слова. Она – девушка воодушевлённая, любящая всё прекрасное, могла бы не понять его, сторонника холодного рассудка, поклонника естественных наук. Но зачем переубеждать и говорить, что пение кукушки – это голос самца, а не самки? Ведь это рушит основу народной сказки. Зачем говорить, что всё в природе устроено с точностью до наоборот, как она говорила: в предгрозье наступает полная тишина, всё умолкает и прячется, куда только может, и лишь её одну, кукушку, и слышно по всей округе.
Всё не так, как думала окрылённая Зося. Но разве это теперь важно?
Где же она теперь? Тот ночной гул был предвестником не простой грозы, а народного горя. Посёлок Паричи бомбили немецкие самолёты, потом пришли враги, но Донат не застал их: он сразу ушёл в леса.
Что с Зосей?
Хорошо, если в эвакуации, и учится своей историко-фольклорной науке, а может, сражается в таком же партизанском отряде, как он, или… нет, нет, мысль, что погибла, что её угнали в плен, он давил, словно ползучего гада. Чувствовал, что она не только жива, но будто рядом, всё время думает о нём, ищет и зовёт. И ещё одни слова Зоси о кукушке он помнил, вот это уж чистая правда:
– Эту птицу никто не видит, а вот слышать – слышат издалека!
«Вот и меня завтра не заметят, а вот услышать, – он посмотрел на снаряды, перевёл глаза на формочки для выплавки тола. – Услышат точно!
Он не думал о том, что может разлететься на куски со всей «чёртовой кухней». Нет, верил, что Зося оберегает его крылом. Наверное, и правда она считала его Великим Птахом из бабушкиной сказки. Он усмехнулся. Может, и так. Для неё он и будет именно таким.
Донат вывернул взрыватели из снарядов, осмотрелся. Скоро работа в прямом смысле закипит, а итогом её станут светло-коричневые, похожие на куски хозяйственного мыла толовые шашки. В них застынут, чтобы затем прозвучать, его и её голоса. А ещё – голоса тех, кто воюет на белорусской земле, и тех, кто погиб, но и мёртвым стоит за родную землю.
Готовясь опустить снаряды в котёл, Донат прислушался. Вдали за перелеском долго плакала кукушка, но умолкла. Небо перед рассветом хмурилось. Видимо, перед самой настоящей грозой.
Белые мхи
Старому Михасю снова не спалось. После смерти жены старый стол на козлах он поставил ближе к печи в «чистой» половине избы – здесь в тёмное время было удобно листать толстую «амбарную» книгу. Щурясь, старик водил пальцем по ровным строкам начерченных карандашом таблиц. Его мутило от бесконечных цифр, и, если бы имел волю, то с радостью бросил бы засаленный талмуд в печь, и с облегчением смотрел, как искрятся и сворачиваются обугленными трубочками опостылевшие листы.
В противоположном от печи углу висела большая икона Богородицы, убранная вышитым красными узорами рушником. Старик, в отличие от жены-покойницы, совсем не верил в бога. Но что-то стало меняться в его душе, и по многу раз в бессонные ночи Михась поднимался с хрустом в коленях, подходил к образу. Не молился, а мысленно спрашивал: «За что выпало терпеть такое на старости лет? Почему не дано было помереть раньше, тихо и спокойно?»
Под иконой в том же углу стояли массивные кросны – станок для домашнего ткачества. Его Михась сделал для жены задолго до войны. Годы брали своё, он не мог вспомнить, например, событий минувшего дня, кто и что говорил, но зато он в мельчайших подробностях знал, как делал ту или иную деталь в этих кроснах. Как вытачивал ставы – деревянный каркас, на котором собраны все важные узлы станка, как делал навой – два вала, на один из которых навивают нити, а на другой наматывают полотно. Он смотрел на ниты – надетые рядами два параллельных прутка, на бёрда – с их помощью пробиваются уточные нити. Поножи, колёсца, чепелки – все эти механизмы для приведения в движение нитов он тоже сделал своими руками. Такие кросны были только в их доме, и жена Петруня стала первой мастерицей на селе…
Но теперь, глядя на станок, старик думал: если бы в доме был недостаток дров, он в первую очередь разломал бы и бросил в огонь этот громоздкий хитроумный механизм. Чтобы не занимал места, и… не напоминал о прошлом.
Жену он схоронил в начале осени прошлого года. Тогда Михась уже был сельским старостой. То, что он займёт эту новую для их мест должность, решили всем миром на сходе. Его рекомендовали немцы. Нет, он не вызывался сам служить, но пришедшая в их места новая власть быстро разузнала, кто из местных до войны имел зуб на советскую власть. Он подходил как никто другой, к тому же в прошлом работал счетоводом в колхозе, был в почтенном возрасте, а таких немцы почему-то назначали в старосты охотнее. Никто, совсем никто не знал, что он соглашаться не хотел. Но и отказаться не то, чтобы боялся… Знал, к чему приведёт его «нет» – он потеряет всё, что скопил, сберёг за эти долгие и непростые годы. После смерти жены он едва перебирал ноги, убитый горем, но никто не выразил ему сочувствия, все молчаливо отвернулись, словно затаились в презрении.