Шрифт:
Чем больше слушал, тем сильнее кивал Михась, понимая, что теперь этот жест самый правильный. Не первый и не последний раз он слушал агитацию…
И, лишь подумал так, человек словно сумел прочитать мысли:
– То, что я говорю, староста, не агитация, не лозунги. Лозунги – только у большевиков, потому что слова все их пустые, – в голосе послышалась резкость. – Всё, что я сказал – это установка, правило. Догма! Мы ставим высокие благородные цели. Но их не достигнуть без дисциплины и порядка. Поэтому перед вами новая задача: убедить жителей села увеличить объёмы…
На этих словах во рту пересохло. Михась только теперь понял, ради чего приехал гость, в чём первопричина его пространной речи. Видимо, на фронтах дела пошли хуже, немецкое наступление буксует и всё далеко не так, как пишут в агитках. Потому теперь и требуют увеличить поставки продовольствия. А значит ему, старосте, быть тем человеком, кто будет исполнять задачу здесь, на месте. Да чтобы сообщить о том сельчанам, придётся с собой с десяток молодчиков из полиции брать, а то ведь порвут на куски люди-то, узнав о новых поборах… Ведь и так уж почитай всё выгребли.
Почему-то вспомнился освежёванный баранчик, визит партизана. Словно не глупое животное, а он, Михась, оказался теперь на острие ножа, это его отдали на заклание…
Когда, раскланявшись, старик уходил, в дверях столкнулся с Трохой. Тот усмехнулся и прошёл мимо. Он не испытывал к нему неприязни теперь, было как-то всё равно. Хотя после того, как Троха убил его сына, видя, как сходит от горя жена Петруся, Михась поклялся, что накажет его. Лишь только тот вернётся в Белые мхи, он придумает, как его подставить, сгубить, но чтобы самому остаться ни при чём. Долго он вынашивал план мести, но не знал, что Троха вернётся в родные места не отсидевшим срок понурым уголовником с массой болезней, а гордым, подтянутым, заступившем на должность в местное отделение полиции. Теперь уж сгубить его непросто, да и не хотелось.
Но знать того не мог старик, что думал, каков был настрой у его недруга. А тот был пропитан ненавистью, холодной и расчётливой. И не только к старосте, которого считал пустым, мелочным куркулём, который неминуемо скоро загнётся: сам, или его накажут за что-то немецкие власти. Ведь было за что, он чуял. Но Троха глубоко ненавидел и новые порядки, немецкую власть, которой всё же исправно служил. Недолюбливал и приезжего, хотя и раскланивался ему. Непонятный фрукт, да ещё говорит лихо по-русски, а всё русское Троха давно презирал. Такие тут не нужны. Со временем ему хотелось, чтобы в селе установилась местная власть, он стал бы руководителем, и чтобы жили они сами по себе, без указок из райцентра, Москвы или Берлина. Чтобы налоги и прочее добро никуда не уходило, и только он стал их распределителем. Троха представлял, что в итоге войны ослабнут все, и никому не будет дела до их мест. Ненавидел он и большинство сослуживцев из полиции, и только к Янке Быку относился хорошо: он был его другом ещё до тюрьмы, а главное – обо всё рассказывал и смотрел в рот. Другие же преклонялись трусливо перед немцами. Все, абсолютно все сотрудники полиции из Белых мхов и при советах пресмыкались власти, и теперь переметнулись к тем, кто имел силу. До войны ратовали за колхозы, а теперь лобызают сапоги германские. Были и остаются такими же насекомыми. Их раздавить – останется мокрое место, потом высохнет, ни памяти им, ни чести. Он думал, что со временем почистит ряды полиции, как только начнутся желанные им перемены. Всех прислужников постреляют, и останутся только те, кто предан лично ему. В тюрьме Троха многому научился у бывалых воров, был у них на посылках. Хотя и их ненавидел. Ему хотелось домой, потому и умолил немчуру. Но только затем, чтобы стать здесь главным. Да если бы не тюрьма и случайное убийство того хлюпика, отпрыска Михая, теперь всё сложилось бы по-иному. Теперь нужно наверстать время. Главное, чтобы немцы, и такие вот лысые начальники из окружной власти приезжали бы пореже…
Одевая старую косматую шапку, Михась на выходе услышал отголосок разговора полицейского и высокого чина: скоро стоит ожидать немецкий автоматчиков, они прибудут сегодня и оперативно прочешут леса. Иными словами, в село направлен карательный отряд для ликвидации партизанщины.
Старик побрёл по главной улице, свернул в проулок. Закурив, замер у старой ветлы, склонившей ветви у оврага. А ведь ему сюда и не надо было, однако ноги почему-то привели. Здесь парнем он встречался с Петруней, и даже в те дни ветла была старой. Присев у широкого ствола, они в обнимку встречали рассвет. Было это в какой-то до бесконечности отдалённой, словно и не его, жизни. Он снова видел себя молодым, её – смеющейся. Вот по этой дорожке они бегали на дальние болота за клюквой. Помнился случай, когда он угодил в трясину, и Петруня, схватив корявую ветку, тянула его со стонами и плачем. Потом долго дышали и, побросав небольшие корзины (их называли кошики), едва переставляли ноги, ковыляли домой, подальше от гиблых мест. Сырые, грязные, они вышли к деревне и тогда, именно тогда крепко поцеловались. Ни до, ни после Михась не испытывал ничего подобного, щемящего и радостного одновременно. Ведь она, именно она спасла его, и глубина этой мысли только после долгого поцелуя поразила его.
– Сходили за ягодой, – выдохнул он тогда.
– Мамка за кошики лаяться начнёт! – только и сказала она.
Ну и пусть, что ж теперь, подумал он в ту минуту, корзинкам потерянным он придумает, как найти замену. Сам, если надо будет, научиться плести, благо, вётел растёт много, прутьев сколько хочешь.
– Не плачь! – сказал он тогда.
И вот он, спустя годы, вновь стоит у ветлы. Там, где они встречались.
И почему-то только теперь, когда нахлынули и обдали жаром прошлого воспоминания, Михась осознал простую мысль. Она была страшна в этой простоте, но уже не пугала. Жизнь прошла. Она вся – там. Ни сейчас, ни впереди уже ничего нет. Это не жизнь уже. Незачем уже гнаться, ничего не исправить. И уж что он точно теперь не станет делать, так это ходить по дворам, мучить себя и людей, собирать треклятые налоги. Михась докурил, сплюнул, и, подойдя к неуклюже выпирающему из земли, словно голое колено, корню ветлы, положил книгу учёта. Посмотрев на пепельное небо, пошёл дальше. Думать о том, что за оставленную книгу его могут расстрелять, что любой из крестьян заплатит щедро, лишь бы в столбцах напротив его домовладения стояли «правильные» цифры…
Он брёл домой, вспоминая, с каким трудом добился, чтобы отец позволил взять в жёны Петруню. Девушка из нищей семьи, им не ровня – у них ведь тогда ещё мельница была. Батька не сразу, не вдруг, но смилостивился. Видать, учёл в уме то, что девка скромная и работящая, а это, пожалуй, важнее всего. Правда, со сватами так и не сдружился, в помощи не отказывал, зерна или муки давал, но тепла и дружбы меж ними не водилось. Да что уж старое поминать.
Он вновь обернулся к старой некрасивой ветле. Дерево напоминало его жизнь.
– Хоть бы молния тебя сразила, а то всё стоишь! – сказал Михась.
– Ирод, хайло проклятое, кабы провалиться тебе! Креста на тебе нет! Да как ты только можешь так! – бабка Лукерья бежала с криком. Поначалу староста решил, что ругань обращена к нему. Ведь выгребли полицаи все её запасы, оставив её и внучку ни с чем. Она плакала, а Михась только мычал и записывал тогда в толстую книгу. Ну и пусть ударит его, прямо сейчас, и прямо по щекам! Что делать ему. Извиняться не стает, глупо и поздно.