Шрифт:
Преподы, особенно по профпредметам, относились к Андрею с симпатией и, кажется, даже с уважением. Он был самый талантливый. Про него так и говорили: талантливый. Прочили славу Зайцева или (кто знает?) самого Диора. Девчонки соревновались за его внимание, за право сидеть с ним за одной партой, стоять рядом за закроечным столом, прикармливать его щами и котлетами.
Ходили слухи, что Машка Сенцова и Юлька Тарашкина один раз даже подрались за возможность погладить Андрею рубашку: Машка выдрала у Юльки клок волос, а Юлька заехала Машке в глаз. Слухи были похожи на правду: Машка почти неделю ходила, завесив волосами пол-лица, и получила десяток замечаний за нарушение техники безопасности.
– Сенцова, убери патлы! – орала тощая Нинель Самойловна по кличке «Шинель», препод по технологии. – Затянет под лапку или на маховик намотается, сдерет скальп, будешь как жертва Чингачгука!
Все ржали; Машка, нахмурив брови, склонялась над машинкой все ниже и ниже, так и не подобрав свои выбеленные до прозрачности жидковатые волосья.
Нормальная девчонка была Машка. И Юлька ничего. И Наташка со Светкой, и Снежана, и Даша. Все нормальные были, но Андрей хорошо помнил жизненное правило, о котором узнал лет в десять, что ли. Матери в тот день не было дома, уехала в деревню к дальней родне, а к отцу пришел сосед дядя Володя. Барганов-старший брезгливо кинул сыну, доедавшему ужин: «Ну? Че ты там колупаешься? Иди к себе, нечего тут, мужикам поговорить надо!» Едва не смахнув со стола тарелку с остатками жареной картошки, шмякнул на цветастую клеенку полкруга «Краковской», доску с четвертинкой черного, поставил две стопки и бутылку «Столичной».
Поначалу за кухонной дверью было довольно тихо. Низко и почти неразборчиво гундосил дядя Володя; изредка звучал вопросительный, но уверенный голос отца. Когда бутылка почти опустела, а градус беседы достиг классической отметки, дядя Володя, кажется, заткнулся вовсе. Зато отец разошелся и напористо твердил неустойчивым, шатким от алкоголя баритоном: «Не сри там, где ешь! Не сри! Там. Где. Ешь. Не сри! Понял, Володька?»
Спрятанный за примитивной физиологией смысл афоризма дошел до Андрея не сразу. Зато через четыре года его и удивил, и странно расстроил тот факт, что сам отец не последовал такому простому и, надо думать, надежному правилу.
А туповатый сосед, похоже, увещеваниям так и не внял: накануне отъезда Андрея в училище весь подъезд обсуждал, что жена дяди Володи гоняла его с пятого этажа до первого и обратно, с остановками на третьем, где жила незамужняя шалава Нинка. У ее квартиры дяди-Володина жена орала как потерпевшая, дубасила скалкой попеременно то мужа, то Нинкину дверь и угрожала, что она этой суке ноги из жопы повыдергает.
Чем закончилась та история, Андрей так и не узнал. Даже когда приезжал домой на каникулы, большую часть времени проводил вне дома, а каждое лето после производственной практики оставался в областном городе, подрабатывал, где мог.
Жил у своих взрослых подруг. Твердо усвоив отцовские поучения, младший Барганов за все годы учебы не переспал ни с одной из однокурсниц. Хватало и других. Медсестра-хохотушка Лада, с которой он познакомился во время диспансеризации. Кореяночка Вика, торговавшая в гастрономе капустой, морковкой и рыбой хе. Смуглая и кудрявая хохлушка Оксана, которую бог знает как занесло в их предсеверные края.
Одни обитали на съемных хатах, другие – в замызганных и пыльных коммунальных комнатушках. Иногда случались и те, кто жил в родительских квартирах, но взрослой, самостоятельной жизнью, позволявшей не только приводить «мужика», но и не спрашивать на это разрешения у пропитых отцов и истрепанных бытом матерей.
За четыре года к женщинам, дававшим ему кров, кормившим его, ложившимся с ним в постель – с нежностью и страстью, отчаянием и печалью, терпением и покорностью – в Андрее само собой выработалось единообразное отношение. Превалировала жалость, потому что все они, красивые и не очень, совсем юные и уже потускневшие, были ущербными. Надкусанными. Треснутыми. И всем им нужен был мужчина, чтоб эту щербину, вмятину, трещину закрыть и замазать. Все они были как мать, и это придавало жалости оттенок брезгливости, почти презрения.
Привкус благодарности, почти неразличимый и лишь изредка осознаваемый, приходил вместе с физическим желанием и забывался после его удовлетворения. Желание вообще существовало отдельно и не смешивалось ни с жалостью, ни с брезгливостью.
Его первую женщину звали Ольгой. Олькой. Ей было тридцать, она торговала в ларьке неподалеку от швейного училища. Алкоголичкой она, возможно, и не была, но пила каждый день.
От Андрея Ольке было нужно не так уж много: чтоб приходил почаще (ключ ему Олька вручила почти сразу, чуть ли не через неделю после знакомства и первого перепихона); ел со сковороды, поросшей снаружи слоистым нагаром, картошку и яичницу с колбасой; слушал рассказы о напарнице Ритке, которая «жрет как не в себя», оставляет повсюду пакеты от чипсов и залапывает витрины жирными пальцами; чтоб делал сочувственное лицо, когда Олька жаловалась на хозяина Арифа, который за эти самые засранные витрины материт только ее, а Ритку нет, потому что трахает эту прошмандовку в глубине киоска на коробках с чипсами и паках с лимонадом, ярким, как импортные фломастеры.
Андрей ел, слушал, сочувствовал, попутно размышляя: может, Олька просто завидует напарнице, потому что сама хотела бы пыхтеть и взвизгивать на затянутых в полиэтилен бутылках, похожих на игрушечные снаряды? Или наоборот: она была бы рада похвастаться Ритке, что сама она спит не с волосатым вонючим азером, а с молодым и чистым русским. Но вряд ли решится, потому что трахаться с тем, кому нет восемнадцати, – это ж статья! Эти мысли Андрея возбуждали, как и то, что у него, пацана, которому до совершеннолетия еще жить да жить, есть собственная женщина с отдельной квартирой. И от всего этого у него вставал гораздо надежнее, чем от Олькиного мосластого тела; ее растопыренных грудей, похожих на крысиные морды; жестких, как крупный наждак, пупырышков на ее бедрах.