Деген Ион Лазаревич
Шрифт:
Не боль, не потери, не страх были причиной тех слез. Не это.
Как могло случиться, что немцы оказались на левом берегу Днепра? Где фронт? Есть ли он вообще? Идет ли еще война? Зачем я существую, если рухнула моя страна? Почему я не оставил себе хоть одну гранату? Я бы взорвал ее, потащив с собой на тот свет хотя бы одного немца.
Не знаю, какая сила подняла меня на ноги. Я добрался до тропы, по которой только что прошли немцы, и, почти теряя сознание от боли, пошел туда, на юг, откуда они пришли. Тропа в нескольких метрах отвернула от берега и выбралась из камыша. И тут я увидел окраину села.
Ближайшая хата стояла за невысоким плетнем. Я дохромал до перелаза, но преодолеть его не смог, хотя обеими руками держался за жерди. Я лег животом на планку и на руках перелез во двор.
Здесь меня уже ждал огромный лохматый пес. Кольцо цепи, на которую он был посажен, скользило по толстой проволоке, протянутой через двор по диагонали. Я погладил пса и, почти опираясь на него, добрался до прысьбы {(завалинка (укр.)}
Я сел на нее под вторым окном от двери, у самой собачьей будки. Пес внимательно обнюхивал мою раненую ногу, потом зашел с другой стороны и положил голову на мое левое колено. Я почесывал собачье темя, лихорадочно оценивая обстановку.
В мире исчезли звуки. Даже не кричали петухи, хотя сереющий рассвет обозначил их время. Немецкий патруль вышел из этого села. Несомненно, он вернется сюда. Фронт, если он еще существует, в недосягаемой дали. В хате могут быть немцы. Я безоружен и не могу передвигаться. Единственный выход если на мой стук выйдет немец, успеть по-волчьи впиться зубами в его горло и погибнуть сразу, без мучений. Я не находил другого решения.
Нерешительно я постучал в окно, под которым сидел. Тишина. Я постучал чуть громче. За стеклом появилось женское лицо. А может быть, мне только показалось? Но уже через минуту приоткрылась дверь, и я увидел старую женщину в длинной льняной рубахе, а за ней - такого же старого мужчину в кальсонах.
– Лышенько! Божа дытына!
– тихо сказала женщина.
– Подывысь, Сирко не чыпае його.
Я еще не догадывался, что огромный лохматый пес, которого звали Сирко, оказал мне неслыханную протекцию. Только потом выяснилось, что это не пес, а чудовище, что даже хозяйка, кормящая его, не смеет к нему прикоснуться, что никого, кроме хозяина, этот бес не подпускает к себе. И вдруг, как ласковый щенок, он сидел, положив морду на колено незнакомого человека, и этот человек безнаказанно почесывал голову чудовища. Но когда Григоруки выглянули из двери своей хаты, я еще не зал этого.
Тетка Параска растопила печь. Ни лампы, ни свечи не зажгли. Вскоре в этом уже не было необходимости. Серело. Григоруки поставили посреди хаты деревянную бадью и наполнили ее теплой водой. Дядько Фэдор велел мне раздеться. Я мялся, не представляя себе, как я могу раздеться в присутствии женщины. Но тетка Параска деликатно отвернулась, и я залез в бадью. Еще до этого Фэдор разрезал бинт, превратившийся в веревку. Он только свистнул, увидев раны. А еще он увидел, что я еврей. Если только до этого у него были сомнения. Параска вытащила из печи глечик с мясом и картошкой. В жизни своей я не ел ничего более вкусного! И краюха хлеба, отрезанная Фэдором, была лучше самых изысканных деликатесов.
В селе стоял небольшой немецкий гарнизон. Немцы всюду искали коммунистов и евреев. Никто точно не знал, где фронт. Ходили слухи, что немцы уже взяли Полтаву. А может, не взяли. Кто знает?
Дядько Фэдор был еще призывного возраста. Ему едва перевалило за сорок. Но из-за какого-то легочного заболевания призывная комиссия забраковала его. Из мужчин в селе остались только дети и старики. Правда, несколько дизертиров на днях вернулись в село. Говорили, что ушли из плена. Кто его знает?
Параска испекла в печи большую луковицу, разрезала ее пополам и приложила к ранам, укрепив половинки чистой белой тряпкой. С помощью Фэдора по приставной лестнице я взобрался на горище {чердак (укр.)}
На душистое свежее сено постелили рядно. Я лег на негo и тут же провалился в сон.
Когда я проснулся, сквозь щели в стрехе пробивались солнечные лучи.
– Дытынку мое, ты проспав билыне добы {cутки (укр.)}, - с удивлением
сказала Параска.
– Я вже думала, що, може, що трапылось. Алэ Фэдько нэ дозволыв мени тэбэ чипаты.
Странно было слышать, что я проспал более суток. Мне показалось, что только что уснул. Я был голоден. Но меня уже ждана крынка молока и огромная краюха хлеба.
Григоруки снова перевязали меня. По-моему, раны выглядели не так угрожающе.
Григоруки успокоили меня, сказав, что ни одна живая душа в селе не знает о моем существовании. Завтра под вечер, сказал Фэдор, он отвезет меня к своему куму. Это километров двадцать-двадцать пять к востоку от их села, от Грушевки.
За двое суток я привязался к Григорукам. Мне нравилось у них все, даже то, как они говорили. Их украинский язык отличался от того, какой я привык слышать с детства. У них было мягкое "Л". Правда, еще во втором или в третьем классе мы тоже читали "плян, лямпа, клясс". Но потом "я" заменили на "а". Нам объяснили, что националисты, враги народа, стараются вбить клин между русскими и украинцами. Я не знал, что значит националисты, но ненавидеть врагов народа меня уже научили.