Шрифт:
И он равнодушно выслушал просьбу смотрителя закончить осмотр музея.
Вацлав облокотился на каменные перила. Внизу беззвучно плыла вечерняя Сена, угасавшее солнце развернуло на небе веер алых и золотых красок. Лиловая вуаль тумана, пара и выхлопных газов укрыла Эйфелеву башню, обволокла Дом инвалидов, Дворец правосудия, повисла на высоких флюгерах дымоходов парижских домов, уткнувшихся в небо, словно сталагмиты. Вацлав вдыхал тяжелый маслянистый запах реки, смешанный со слабым запахом рыбы и тлеющего дерева. В тихо опускавшихся сумерках дома за рекой теряли четкость очертаний. На фоне темнеющего неба обрисовались лишь силуэты зданий, тянущиеся ввысь, где уже растаяли все краски, за исключением кроваво-красной. Много раз в истории небо над этим городом восстаний было охвачено багровым заревом и мостовая под ним была в крови.
Вацлав воспроизвел в памяти гимназический учебник истории, старую литографию, на которой изображено, как рабочие, студенты и горожане в цилиндрах с ружьями в руках, под развернутыми знаменами штурмуют Бастилию. Ему нравился абзац о французской революции. Но щемящую боль вызывали слова учителя о страшном избиении тридцати тысяч человек, о потоках крови, в которых были потоплены результаты напрасной борьбы. Правда, тогдашняя боль была теперь заглушена давностью, но живые воспоминания об этом навеяли на него печаль.
Он восхищался теми фанатиками с кокардами и широкими перевязями. Почему же ты так люто и непримиримо ненавидишь свой собственный народ, который захватил власть без единого выстрела? Есть ли какая-нибудь коренная разница между духом этих двух революций? И разве только одни коммунисты согласны с новым государственным строем на родине?
Вацлав устало оперся о каменные перила; в струившейся глади Сены отражаются рассыпанные бусины огней, на противоположном берегу, над городом сияют цветные неоны реклам. Холодный стальной луч прожектора где-то вдали сосредоточенно обшаривал потухшие облака.
Коммунисты уничтожили благополучие его семьи, ее общественное и имущественное положение — все! И тем не менее каждый удар, обрушившийся на него в эмиграции, был в то же время ударом по его ненависти к коммунистам. Труднодоступный для понимания факт, и Вацлав не смог ни осмыслить его, ни разобраться в самом себе…
Не обратится ли в конце концов его ненависть против тех, кто бросил солдат, против полководцев, которые вместо бинтов и лекарств для раненых воинов припасли лишь лицемерные слова о «принципиальной политике» и «высшем призвании»? Боже мой, так ли уж неправы были его, Вацлава, заклятые враги, выгнав из страны людей, подобных этим «полководцам»? В каком же положении он очутился, приехав в Париж на последние гроши и с риском сесть в тюрьму, лишь для того, чтобы лучше понять, что его враги правы?
Уже много раз в последнее время он приходил к выводу, что теряет уверенность в самых основах своих убеждений.
Как, в сущности, обстояло дело с его семьей и с отцом? Перед февралем он часто упрекал себя в неблагодарности, страдал от сознания, что мучит отца своим нежеланием следовать путем, предназначенным ему. «Это благодарность, — кричал отец, когда Вацлав объявил о своем решении изучать медицину, — за то, что я лез из кожи вон, старался превратить твой жизненный путь в гладкое шоссе, без всяких препятствий и опасностей?» Вацлав тогда встал в какую-то оппозицию к семье, а подсознательное отвращение к хлевам и пашням в нем еще больше усилилось. Однако только здесь, в изгнании, перед лицом повседневной нищеты, его впервые взволновал вопрос о том, имела ли его тогдашняя строптивость глубокие корни.
А как обстояло дело с карьерой отца?
Когда-то отец Вацлава облюбовал находившееся в плохих руках имение с солидным массивом леса и решил его приобрести, хотя у самого никогда не было врожденной тяги к земле. В то время отец был небогат и всего-навсего служил на лесопильном заводе. Вацлав так никогда и не узнал, какими путями, с помощью каких связей добился отец своего — заполучил имение и лес. Он тут же продал две трети леса на корню и погасил долг в банке. Имение, можно сказать, свалилось отцу с неба, он стал его хозяином без особых усилий. Позднее мать в минуты откровенности шепотом рассказывала сыну историю их имения, сама удивляясь способностям отца.
Потом отец занимался не столько имением, сколько работой в партии аграриев[138]. Это обеспечило ему депутатский мандат, карьеру, влияние и, наконец, большую политическую власть. Но… С большой высоты — падение. Вацлав без всякой радости вспоминает безобразную сцену, которая разыгралась, когда он вернулся, потрясенный исключением с медицинского факультета, и в приступе истерики крикнул в лицо и без того уничтоженному отцу: «За твое честолюбие сегодня расплатился я. Понимаешь?»
И вот теперь, спустя год, глазами человека, который познал изнанку жизни, он видит проигрыш отца в ином свете. Три часа тому назад он вышел из дома Областного комитета. Отец тоже был политиком, хотя и в иной сфере. И сколько людей, несчастных и сокрушенных так же, как ты сегодня, ни с чем уходили из его кабинета?
Вацлаву вдруг показалась более обоснованной его оппозиция семье, начиная с того момента, когда он последовал голосу сердца, своему призванию, которое в перспективе не сулило власти и богатства и требовало больших усилий, но усилий более чистых с точки зрения морали. Но вот что странно: это обладание моральным превосходством не только не возвысило его здесь, а, напротив, вдвойне подавляет. «Сито» лагеря не различает благородства намерений эмигрантов, оно рассеивает их по «сортам» в зависимости лишь от наличия протекции и долларов. Только единицы с набитыми карманами не проваливаются сквозь отверстия этого «сита». Остальные — мелкая сошка из неимущих, будь у них душа темная, как ночь, или светлая, полная самых благородных идеалов, — немилосердно обречены прозябать на самом дне жизни…