Шрифт:
– Конечно, исходить из того, что мотивом отравления Нины было желание устранить ее с места кладовщицы, было бы глупо, – заявил он. – Как мотив, это никуда не годится. Но, вообще-то говоря, эта Петунина идеально подходит на роль подозреваемой. Мы не знаем, зачем это могло бы ей понадобиться, но смотри: она, фактически, последняя, кто виделся с Ниной в четверг вечером, и у нее была прекрасная возможность подсыпать яд (а она о нем знала – сама говорит) в банку с кофе, когда хозяйка дважды выходила на несколько минут на улицу. Ты скажешь: если так, то зачем она мне об этом рассказала? Верно. Но ведь она могла опасаться, что о ее посещении расскажет Бильбасова – ну, вахтерша эта. А про то, что Нина выходила из склада, мог знать Нинин муж – ведь естественно, что та могла ему сказать: что ты так поздно – я уже дважды выходила тебя встречать. Со стороны Петуниной было бы разумно, не оправдываться потом, когда об этом станет известно с чужих слов, а самой спокойно об этом рассказать. А что касается мотива, то не надо забывать, что Петунина с Ниной были довольно близкими приятельницами, и следовательно, у них могли быть какие-то общие дела, интересы, какие-то конфликты между ними. Ну… вот, просто в качестве примера… навскидку… Предположим, Нина втайне от мужа одолжила подружке крупную сумму денег: взяла, ничего не говоря, из семейной кассы и одолжила на краткий срок. Срок этот прошел, а Петунина денег не отдает – кормит обещаниями: завтра, завтра… – а отдавать, не отдает. Нина волнуется, злится, грозит скандалом, но тянет с этим – ей ведь и самой это не с руки. Однако скандал, в конечном итоге, неминуем. Вот Петунина и находит специфический выход из создавшейся ситуации – Нина умрет, и никто ничего не узнает, всё будет шито-крыто. Всё это, разумеется, мои выдумки, и Петунину я ни в чем не обвиняю. Однако присмотреться к ней, наверное, имеет смысл. Не стоит ее совсем со счетов сбрасывать.
Не забегая вперед и не пытаясь по существу оценивать Костины подозрения в отношении Петуниной, я хочу здесь высказать только одно соображение, на которое меня натолкнул этот эпизод. Наши соотечественники – и, вполне вероятно, граждане многих других стран, – очень не любят (в массе своей) попадать в положение свидетелей по какому-либо уголовному делу. Они скорей склонны заявить, что ничего не видели, не слышали и знать ни о чём не знают, чем обратятся в милицию с сообщением об увиденной ими взломанной двери газетного киоска или о чём-то подобном. Причин для этого, по-видимому, много, но не последней из них будет общее убеждение, что милиция с недоверием относится к такого рода сообщениям и что, дескать, очень просто из свидетелей попасть в положение подозреваемого. А потом и вовсе от них (то есть от милиционеров) не отбояришься. О том, что такое мнение нельзя считать совсем уж необоснованным и чистой выдумкой пугливых обывателей, говорит и этот – профигурировавший в Мишином рассказе – монолог его друга Холмса (в быту старшего лейтенанта милиции Коровина). Психологическая подкладка такого специфически милицейского отношения к свидетелям вполне очевидна. Если человек что-то важное знает (видел, слышал), то значит, он имеет некое – пусть только косвенное, но достаточно близкое – отношение к данному преступлению, и естественно, он в первую очередь привлекает к себе внимание расследующих оное. Если же учесть, что в большинстве случаев в поле зрения милиции не оказывается никого другого, кто бы имел столь же близкое отношение к этому криминальному случаю, то не удивительно, что всё внимание и сосредотачивается именно на этом свидетеле. Милиционеры хватаются в первую очередь за того, кто оказался близко к месту преступления. А за кого им еще хвататься?
Глава шестнадцатая. Ослепительная вспышка света
Расставаясь в субботу, сыщики договорились, что в понедельник Ватсон – по уже обкатанному образцу – позвонит Холмсу на службу в пять часов и выяснит, как обстоят дела и есть ли смысл им встречаться этим вечером. Согласно выработанной диспозиции, цвайте колонне, возглавляемая Мишей и из него же состоящая, марширт к месту сосредоточения без особой спешки и в одиннадцатом часу расположилась за своим рабочим столом, на котором высилась еще приличная стопка осточертевших реферативных журналов. Повинуясь какому-то психологическому закону, апатия, охватившая нашего героя после очевидного краха их рабочих гипотез и выяснения того, что неплохо, вроде бы, начинавшееся следствие зашло в явный тупик, распространилась и на его усердные занятия электрохимическими проблемами. Проще говоря, работать ему совершенно не хотелось, и весь его предыдущий трудовой подъем бесследно исчез. Он со скукой и отвращением перелистывал страницы журнала, но не мог заставить себя всерьез включиться в работу. Нельзя сказать, что ему не приходила в голову утешительная народная мудрость, гласящая, что терпение и труд всё перетрут, и приходила, и он даже верил, что так оно и будет, но перетирать что-либо у него не было ни малейшего желания. Понедельник полностью оправдывал свою репутацию тяжелого дня. Время тянулось медленно, а до пяти часов было еще ох как далеко, так что он уже жалел, что рано приперся в институт – можно было бы и к часам двум-трем заявиться. Естественно, Миша то и дело отрывался от своих журналов, стопка которых не уменьшилась ни на один номер, и выходил покурить, в очередной раз выпить стаканчик чаю в большой комнате, а заодно и послушать, что люди говорят.
Но ничего путного он из этих разговоров не узнал. Казалось, что явственное нежелание что-либо делать и даже шевелить языком распространилось, если не на весь НИИКИЭМС, то уж точно на всю их лабораторию. Разговоры шли вяло. Ни шуточек, ни возбужденных монологов, незамедлительно переходящих в яростные споры, в которые тут же включались почти все, сидевшие за столом, и привлеченные шумом и гамом люди со стороны. Всё это было, можно сказать, нормой для чаепитий в их коллективе, да и вообще, во всей еще не поскучневшей и не придавленной житейскими заботами молодежной среде, заполнявшей бесчисленные научные конторы, но только не в этот понедельник в этом – попавшем в наш роман – месте.
Правда, нашему сыщику-любителю, впавшему в прострацию и уже не ожидавшему никаких новостей, удалось услышать в этих никчемных разговорах кое-что, ненадолго привлекшее его внимание. Слух, конечно, был самым вздорным и ерундовым и, если мог вызвать интерес, то лишь своей дикостью, вовсе не предполагаемой в их просвещенном кругу общения. Казалось бы, почти все участники этих лабораторных посиделок – люди с высшим образованием или, по крайней мере, окончившие среднюю школу. О каких дремучих суевериях в их среде может идти речь? А вот на тебе! Сама идея, распространившаяся по НИИКИЭМСу в этот понедельник с обычной для таких слухов скоростью лесного пожара, была Мише уже знакома: всем жертвам последних событий являлся, дескать, покойный электрик и тем самым предвещал будущее несчастье. В каком виде он являлся, рассказы умалчивали, но в том, что своим появлением его труп (призрак? дух? видение?) вызывал грядущую катастрофу, сомнений не было. Однако же слышать такое не от Кости, рассказывающего про бредовые прозрения малообразованной бабки, у которой на почве тяжких переживаний крыша поехала, а из уст вполне здравых современных молодых людей, было настолько неожиданно, что слух произвел на Мишу определенное впечатление. Наверное, он впервые в жизни обратил внимание на то, что далеко не все люди, с которыми он повседневно общался и которые, вроде бы, ничем существенным от него не отличались, мыслят так же, как и он сам. И, соответственно, воспринимают мир с тех позиций, которые он сам, особо над этим не задумываясь, считал незыблемой твердыней здравого смысла и не сомневался, что они свойственны всем «нормальным людям». Разумеется, никто из высказывавшихся за столом не признавался в том, что он разделяет столь экзотичный взгляд на недавние события. Высказывания сводились к тому, что люди говорят… И даже произносилось это с некоторым скептическим оттенком: чего только, дескать, ни услышишь; у каждого свое мнение, но можно ли этому доверять? Однако же, если подобный слух дошел до Миши через множество передаточных инстанций, а не заглох сразу же после своего возникновения, то значит совокупное общественное мнение, несмотря на демонстрируемую скептичность, посчитало эту заведомую ахинею достаточно любопытной и пригодной для того, чтобы занять свое место в общем спектре мнений, выражаемых в отношении интересующих общество событий. Непонятно, откуда взялась эта облетевшая весь институт «гипотеза» происхождения недавних несчастий. Можно было подозревать, что она исходила от той же Анны Леонидовны, которой в ее положении стоило скорее посочувствовать, нежели укорять ее за высказываемые глупости. И хотя Костя говорил, что до пятницы нашу потерпевшую никто в больнице не навещал, не исключено, что кто-то из сотрудников НИИКИЭМСа виделся с ней за прошедшие субботу и воскресенье и, следовательно, мог стать распространителем такой – запавшей ей в душу – бредовой идеи. Ее имя однако вовсе не упоминалось в связи с циркулирующим по институту слухом, и никто не излагал его содержание в качестве неоспоримого свидетельства очевидной ненормальности вахтера, ставшей первоисточником жутких рассказов о бродячем трупе. Вовсе нет. Вахтер с ее рассказами сама по себе, а слух о мистических явлениях мертвеца, предвещающих всяческие несчастья, существовал как-то сам по себе, хотя и хорошо совпадал с ее россказнями. Так что можно предполагать независимое возникновение «гипотезы о многократных явлениях мертвеца разным, отмеченным роком людям» как в свихнувшемся сознании попавшей под раздачу вахтерши, так и в «народном» сознании [24] всех тех, кто составлял в описываемое время коллектив НИИКИЭМСа. Понятно, что в тот понедельник, о котором идет речь, ничто из подобных вопросов нашего героя не волновало. Он лишь слегка удивился, какую ерунду могут обсуждать вполне здравые, казалось бы, ребята, и чуточку заинтересовался тем, исходит ли слух, в конечном итоге, от несчастной вахтерши – уж очень совпадал он с услышанным от Кости – но, в целом, он вовсе не придавал всем этим «мистическим» глупостям ни малейшего значения. Ничего нового он, в сущности, не узнал, а то, что услышал, никак не могло повлиять на его пессимистический настрой. Их расследование, так живо и интересно начинавшееся, зашло, как ему представлялось, в настоящее непроходимое болото и погрязло в болотной тине, выбраться из которой ему вряд ли было суждено до скончания веков. Не до размышлений об иррациональных глубинах современного народного сознания ему тогда было.
24
Откуда берутся подобные представления и как они зарождаются в этом самом «народном сознании» – вопрос интересный, но я не чувствую себя готовым обсуждать его со знанием дела. Вроде бы, с подобными проблемами успешно разбирался знаменитый психолог Карл Юнг, но я еще не удосужился почитать его труды, хотя и приобрел несколько книжек Юнга, не так давно появившихся, наконец, на русском языке.
Однако в то время, когда мы с ним обсуждали события, происходившие более чем за десять лет до наших с ним разговоров, как раз эта сторона дела и вопросы обо всей этой бульварной «мистике» и содержании народного сознания вышли на первый план. Дело было, если не ошибаюсь, осенью восемьдесят четвертого. К тому времени всяческие «проростки» (о которых я уже писал в предыдущем романе), «катодные фракции», «Бермудские треугольники», «НЛО» и прочие «тайны индийских йогов» уже стали неотъемлемой частью интеллигентского сознания наряду с мутными слухами о Солженицыне, восторгами по поводу «Мастера и Маргариты» и «магического реализма» латиноамериканского романа и другими приметами эпохи. Михаила просто бесила подверженность интеллигентных, по определению, людей подобным мутным «течениям мысли» и их ничем не объяснимое легковерие. Пэтэушники – они, а не интеллигенты, – кипятился он, когда речь заходила о таких увлечениях среди его знакомых. Я как-то пытался смягчить его праведный пыл и ссылался на то, что такие отклонения в далекую от здравого смысла сторону – неизбежное следствие жесткого цензурного режима. Привлекательным, дескать, кажется всё то, о чем не пишут (и никогда не напишут) в журналах и газетах и не показывают по телевизору. Сегодня я вижу, что мой приятель был гораздо ближе к истине, чем мне тогда казалось. Сейчас уже нет ни малейших сомнений, что среди образованной (то есть получившей диплом некоего вуза) публики количество людей, способных критически и с позиции усвоенных знаний относиться к услышанному с телеэкрана, пренебрежимо мало. А большинство готово поверить в любую чушь, если она будет принята на веру основной массой таких же, как они сами, гордящихся своим высшим образованием остолопов. Даже несчастных пэтэушников былых времен подозревать в чем-то подобном было бы, мне кажется, совершенно несправедливо. При всей их дремучей необразованности они, как я предполагаю, были – в массе своей – достаточно здравыми людьми. Интересно, как бы Миша – тогдашний бескомпромиссный критик интеллигентского одичания – изливался бы желчью сейчас, увидев ряды банок с «заряженной» водой перед экранами телевизоров, многочисленные афиши, извещающие о гастролях «белых магов», врачей, успешно применяющих «аппарат Фолля», или юристов, пишущих статьи о желательности привлечении экстрасенсов к криминальным расследованиям. Всё это расцвело буйным цветом и вышло на явь только сейчас, но начало такой деградации отечественной интеллигенции Миша – надо отдать ему должное – почуял еще в те далекие годы.
Читателю, придется и на этот раз простить меня за отвлечение на личные воспоминания о давно прошедших разговорах. Тем более, что, на миг отвлекшись, я уже возвращаюсь к изложению рассказываемой истории.
Время приближалось к двум часам, и наш Ватсон с тоской думал, как ему дотянуть до желанных пяти и чем ему себя занять, если не прикасаться к опостылевшим журналам, еще целая стопка коих красовалась на его столе. Однако дело пошло вовсе не так, как предполагалось. Дверь их комнаты открылась, и на пороге внезапно нарисовался Костя. Поздоровавшись с бывшими в комнате ребятами и убедившись, что Миша его заметил, он, не говоря больше ни слова, вышел и закрыл за собой двери. Михаил, не ожидавший ничего подобного и до крайности заинтригованный – что это он? что за спешка? – потянув для вящей конспирации пару минут, выглянул в коридор – его приятель маячил на лестничной площадке, явно его поджидая.
– Пойдем ко мне – есть что обсудить, – не тратя времени на предисловия, заявил Костя. – Ты можешь сейчас уйти?
– Смогу. Без проблем.
Миша ничего толком не понимал, но не сомневался, что произошло нечто сверхординарное.
– Ну давай. Я тебя минут через пятнадцать буду ждать у вашего «Гастронома». Успеешь?
– Буду.
На этом разговор и закончился.
Когда озадаченный и теряющийся в догадках Ватсон, подошел к находившемуся через два дома от НИИКИЭМСа магазину, Холмс – с сумрачным видом и с каким-то невзрачным пакетом в руке – уже поджидал его на углу. Мишин соратник был явно не в духе (раздражен? сильно озабочен?), если не сказать, что подавлен, и те несколько кварталов, которые отделяли их от Костиной квартиры, приятели прошагали молча. Ясно было, что Холмс твердо решил отложить все объяснения до того момента, когда они окажутся на месте. И, когда они переступили порог квартиры, Костя удивил приятеля еще раз. Пройдя в комнату, он вытащил из своего пакета бутылку водки, кулек с сардельками, хлеб и кусок сыра. До сих пор алкоголь не появлялся при их беседах ни разу, и хозяин, чувствуя необходимость пояснить свое необычное поведение, кивнул на выставленную бутылку: