Шрифт:
В Кракове, вопреки ожиданиям, мы не останавливаемся. Выбираемся на восточную окраину, за предместье. Затем километров десять, не меньше, трясемся по разбитой дороге, объезжая воронки, рытвины, ухабы и, наконец, спускаемся в маленький, кажущийся вымершим, неразрушенный городок. В центре, на покрытой тонким слоем нетронутого снега площади, мы остановились, сгрудились. Умолкли моторы, и внезапно наступила тишина.
В ярком свете раннего утра видно, как сильно нас потрепало, как нас мало. Горстка грязных, усталых солдат, семь помятых, замызганных машин и четыре пушки. Командир дивизиона, не вставая с сидения, оборачивается к нам и громко сипит:
– Комбаты, ко мне!
Мы подходим, а он продолжает сидеть, медленно складывая карту в планшетку; некоторое время еще молчит, устало смотрит куда-то вдаль. Потом выдавливает из себя:
– Ну, все. Приехали. Вот она, Величка. Будем отдыхать.
Он бросает сидящему позади начальнику штаба капитану Макухину:
– Значит, так. Я - в дивизию, а ты распологай их здесь. Для штаба посмотри-ка вон тот хитрый домик.
Командирский "виллис" круто разворачивается и исчезает. Из-под тента штабного трехтонного "форда" вылезла "штабная братия" взвод управления. "Братия" вслед за Макухиным направляется к двухэтажному, плохо побеленному, неухоженному дому у самой площади. Мы топчемся у своих машин, курим. Кто-то дремлет, сидя в кузове спина к спине...
Минут через пятнадцать Макухин возвращается, энергичный, довольный, и указывает нам район расположения. Мне он машет рукой направо, на ближайшую улицу, и я слышу долгожданные слова:
– Располагай батарею на той улице, поближе к штабу. Ясно. Конечно, ясно. Пирья и Батурин стоят позади, ждут меня
– Пошли, - говорю им.
– Посмотрим, что там. Похоже, других вояк поблизости нет. Хорошо, значит, дома пусты. А вы, Никитин, - это ординарцу, - побудьте пока здесь.
В начале улицы за невысоким штакетником, в глубине садика, напрашивается, прямо лезет в глаза, симпатичный красный кирпичный домик с мансардой. Сквозь голые черные ветви зимних деревьев видны окна в белых наличниках, темное деревянное крыльцо. Вокруг все цело, чисто, ухожено. Хозяева, видно, живут в достатке и благополучии. Здесь и отдохнем!
Привычно вслух оцениваю обстановку:
– Ну, что же. Искать больше не будем. К штабу близко, дом подходящий, двор хороший: и людей разместим, и для матчасти место есть. Пойдем, младший лейтенант, посмотрим, что там внутри, а ты, Батурин, веди людей! Холодно как!
Сдвигаю ржавую защелку калитки. Заходим во двор, поднимаемся на крыльцо, и я стучу в дверь. Никакого движения внутри дома не слышно. Стучу сильнее, кулаком. Опять никакого отклика. Тишина. Не выдерживаю и что есть силы колочу в дверь носком сапога. Наконец изнутри доносится звук шагов. За дверью о чем-то спрашивают, о чем - непонятно. Я бодро, непринужденно, почти весело кричу:
– Открывай, хозяин! Свои приехали! Отважи дверь! Быстро, прэнтко!
Щелкнула задвиж!а, дверь немного приоткрылась, ее удерживает лишь короткая цепочка. В образовавшейся щели просматривается седой человек. Вижу белую щеточку усов, круглые очки в железной оправе. За спиной мужчины есть, кажется, еще кто-то.
Я спокойно, сдерживая нетерпение, объясняю:
– Открывайте, пан, не бойтесь. Не бачь сен. Мы русские. Красная Армия. Немцев шляг трафил (черт побрал). Гитлер капут!
К польскому языку я кое-как приспособился: неплохо понимаю, знаю немало слов, произношу, хоть и с ошибками, простые фразы. Но для большей, как мне кажется, выразительности и доходчивости объясняюсь с местным населением на самодельном "эсперанто", точнее, на диковинной смеси польских, русских, украинских и немецких слов.
Это получается уже непроизвольно, потому что в этих местах ежедневно слышу разноязычный говор: польский, венгерский, словацкий, гуцульский и, конечно, немецкий. Здесь еще со средних веков образовался своеобразный языковой перекресток. Так сложилась история этого района Центральной Европы.
С перечисленными языками, за исключением, разумеется, венгерского, мне легко, потому что до самой войны я учился в украинской школе. В школьном расписании значились "укрмова", "росмова", "ниммова", а дома разговаривали на идиш.
Вот и теперь продолжаю объясняться на привычном языковом "суржике"(смесь, мешанина):
– Не бачь сен, пан. Не бойся. Мы недолго простоим у вас, отдохнем только. Видпочинем. Будем шляфен, шляфен. Вшистко бэндже бардзо добже (все будет очень хорошо) . Зер гут. Ферштейн, пан?
Хозяин, видимо, все "ферштейн", поскольку он немедленно объявляет, что они, разумеется, люди бедные и, ясное дело, у них "ниц нема - вшистко герман забрал!".
– А нам ниц и не тшеба, бо мы мамэ вшистко свое. У нас есть все свое! Вир габен ганц аллес. Открывай, не бойся!
Переговоры затягиваются. Хозяин советует мне занять большой дом на соседней улице, недалеко. В том доме жил "фольксдойч", убежавший с немцами. Хозяин считает, что в доме "фольксдойча" нам будет "лепей", чем у него.
Упрямство хозяина меня уже раздражает. Ему же хочется покоя. Он, видимо, почувствовал во мне слабину и понял, что можно торговаться: а вдруг удастся отбиться от непрошеных и крайне нежелательных гостей? Но и я не намерен отступать. Дом хороший, на хорошем месте. К тому же меня подгоняют усталость и досада за непредвиденную задержку.