Шрифт:
ДС: А Бах?
ВЕ: И к Баху совершенно равнодушен. Ни одна строчка Баха меня не трогала, ни единая [121] . Если уж любимцев называть, так Густав Малер, Ян Сибелиус, ну, в какой-то степени, Брукнер, Дмитрий Шостакович… Из советских еще, когда попадет удачно под расположение духа, – Прокофьев. Да иногда даже Кабалевский.
ДС: А Стравинский?
ВЕ: Ну и, конечно, Игорь Стравинский. Вот Игорь Стравинский тут не вписывается в картину, поскольку мне-то больше по вкусу музыка прочуйствованная, что сейчас почему-то кажется пошловатым. Но мне плевать, как кажется, я не боюсь быть старомодным. Главное – неохлажденная игра в музыке. Поэтому не могу понять никаких ни куперенов, ни Рамо… Понятнее мне только музыка, начиная с раннего романтизма.
121
Этому утверждению противоречит ряд воспоминаний. См. свидетельство Вячеслава Улитина: «Однажды я был свидетелем того, как он [Ерофеев] несколько раз подряд крутил арию Петра из произведения Баха „Страсти по Матфею“, записанную на пластинку» (Шталь 2019. С. 182–183) и мемуар Ольги Седаковой: «<О>н говорил: „Никогда не пойму, почему носятся с Бахом!“ – но когда я играла баховские прелюдии, он слушал совсем не как тот, кому до Баха нет дела» (Ерофеев 2003. С. 598).
ДС: А ты занимаешься только классикой?
ВЕ: Только. И поэтому из нынешних слушаю только тех, на ком обнаруживаю хоть малый след своих любимцев. Борис Чайковский или Альфред Шнитке – из наших. А из западных когда-то очень любил в особенности раннего Мийо, Артюр Онеггер даже не так, а вот Дариус Мийо – да, носился… Со штучками Жана Кокто очень носился – с «Быком на крыше» того же Мийо [122] , с Пуленком… А, да, Карл Орф, еще я забываю, Карл Орф. Вот это – грешен, что забыл, такого человека забыть…
122
Либретто балета Дариуса Мийо «Бык на крыше» было написано Жаном Кокто в 1919 г. Впервые балет был поставлен в 1920 г.
ДС: А как ты считаешь – Высоцкий, Окуджава…
ВЕ: Высоцкий, Окуджава – само собой. Это настолько каждодневная любовь к ним, что прямо об этом не говоришь. То есть настолько привычная любовь, как к ближним людям, без которых невозможно. То есть клясться в любви к ним не станешь, поскольку это излишне, как не делаешь это в применении к людям, без которых не обойтиться… И меня очень радует, что и русские их любят. Любят, может, немножко с другой стороны и по другим причинам, – но все равно любят. Мне радостно, когда в самых дурных квартирах все-таки иногда бывают проблески. Из окошка, например, хриплый голос Высоцкого… И уже радостно на сердце, и не так черновато смотришь на русских, что-то еще в них теплится.
ДС: Я хотела узнать: ты читал фольклор?
ВЕ: То есть чей фольклор?
ДС: Русский фольклор или…
ВЕ: Русский фольклор сам-то по себе, сказки эти, были… особенно эти глупые былины – терпеть не могу. Но вот русская песня – вот что, пожалуй, даже сильнее всяких влияний… стернов, Рабле, Гоголя, да и музыкальных, Малера… Да и сильнее влияний всяких цветаевых, и фетов, и тютчевых, все-таки – русская песня. Вот это, пожалуй, наититаничнейшее из влияний. «Об этом больно говорить», – как говорил Томас Манн [123] . (Смеются.) То есть русская песня – такая глубинная, основная, без всяких этих веселых примесей, без того, чем она стала вдруг к концу прошлого века, а уж тем более чем она стала нонче.
123
«И Томас Манн в 42 г.: „И это такая простая правда, что больно говорить о ней“» (Ерофеев 2005. С. 604).
ДС: Мне непонятно, а что ты имеешь в виду, когда говоришь «русская песня»? Народная песня?
ВЕ: Русская народная песня… Прямо начиная от «Липа вековая»…
ДС: А романсы?
ВЕ: Ну и романсы [124] , но романсы… Вот уже я, например, не могу понять романсы там Метнера, или Черепнина, или Катуара, или Гречанинова. Ну Гречанинов – за маленьким исключением. Вот как раз романс нравится прямо пропорционально близости к настоящей русской песне. Как это называется – глубинная русская… У испанцев есть хороший термин для обозначений этого, у всяких де фалей. Это они называли… или Альбенис – Альбенис, по-моему, это называл cante hondo… [125]
124
Наталья Шмелькова свидетельствовала, что в конце 1980-х годов видела у Ерофеева дневник, в который он занес 943 русских романса пятидесяти семи авторов (Шмелькова 2018. С. 35).
125
Cante jondo (андалус. диалект) – «глубокое пение», класс музыки и поэзии фламенко. См. в записной книжке Ерофеева 1967 года: «т. е. не внешняя испанщина, а глубинное пение – канте хондо (см. „заунывные, страстные, дикие звуки канте хондо“)» (Ерофеев 2005. С. 561; здесь Ерофеев цитирует биографию Лорки авторства Льва Осповата [Осповат Л. Гарсиа Лорка. М., 1965. С. 176]).
ДС: А цыганские песни?
ВЕ: О, цыганщина, ну ее к чертям собачьим! Как только вклинивается хоть самая малая цыганизированность, вот это меня уже… я рыло ворочу. Не могу. Поэтому, например, я без ума от романсов Гурилева [126] , потому что они, по существу, русские песни, но терпеть не могу какого-нибудь Дюбюка, его же современника, с его романсами вроде «Зацелуй меня до смерти – от тебя и смерть мила» или «Ах, почему я не бревно» [127] там и все такое… (Смеются.)
126
Игорь Авдиев свидетельствовал, что Ерофеев любил «романсы Александра Гурилева на слова Алексея Кольцова („На заре туманной юности…“, „Вьется ласточка…“, „Матушка-голубушка“)» (Черноусый [Авдиев, Игорь]. Памяти Венедикта Ерофеева // Странник. 1991. № 1. С. 79).
127
Досл.: «Ах, зачем я не бревно?»
(Конец записи) [128]
Интервью для телепередачи «Пятое колесо» [129]
Это интервью Венедикта Ерофеева, снятое 25 июля 1988 года и показанное по телевидению 11 августа 1988 года [130] , было его первым появлением на ТВ-экранах и запомнилось очень многим.
Предисловием к расшифровке интервью мы даем воспоминания ТВ-режиссера Натальи Серовой, которыми она поделилась в разговоре с режиссером Ильей Малкиным, снимавшемся для его документального фильма о Ерофееве «Убытие» в 2019 году [131] . Кроме Натальи Серовой, мы хотим поблагодарить за любезно предоставленные материалы Илью Малкина, а за биографическую консультацию – Евгения Шталя.
128
Расшифровка и комментарий Ильи Симановского и Светланы Шнитман-МакМиллин.
129
Подготовка текста и примечания О. Лекманова и И. Симановского.
130
Шмелькова 2018. С. 177–178, 182.
131
Расшифровка интервью И. Малкина с Н. Серовой нами была сокращена и минимально отредактирована.
Наталья Серова:
Была на ленинградском телевидении программа, которая называлось «Пятое колесо». Начала она выходить в эфир в апреле 1988 года, а к июлю была уже довольно популярна. Очень много народу смотрело эту программу, очень много журналистов и корреспондентов предлагали разные материалы. И в июле мы приехали в Москву, чтобы снять несколько материалов для очередного выпуска. Журналист, которого звали Леонид Прудовский [132] , предложил нам встречу с Венедиктом Ерофеевым, которого мы хорошо знали по книге «Москва – Петушки». Разумеется, мы с удовольствием согласились и приехали к нему на Флотскую. По сегодняшний день я проклинаю себя за то, что мы не сделали так, как сделали бы сегодняшние папарацци: не включили камеру на лестнице. Потому что, когда Веня открыл нам дверь, первая фраза, которую он сказал нам, была очень значительной и драматической. Он сказал: «Я голоса лишен». Приложив этот свой аппарат к горлу. Вот это «Я голоса лишен» стало камертоном.
Поводом для беседы Прудовского, который за кадром разговаривает с Веней, стало то, что в альманахе «Весть» запланировали выход книги «Москва – Петушки». По-моему, это первая съемка Вени. Их вообще было немного. Разговаривать ему было нелегко, но он, как нам показалось, был доволен тем обстоятельством, что будет этот эфир. Программу они тогда уже знали и очень ждали этого выпуска. Были тревоги: во-первых, пропустят ли материал, а во-вторых – видимо, это уже говорила Галя нам, – состояние его здоровья было таким, что она волновалась: увидит ли он этот материал. К счастью, материал прошел и Веня его увидел [133] . Вроде они были довольны. Хотя потом какие-то люди в каких-то книжках говорили, что якобы Прудовский хотел, как бы сейчас сказали, пропиариться на этом материале. У меня не осталось такого впечатления. Он совершенно не собирался прославлять себя, никак не вылезал в кадр, не настаивал на том, чтобы его имя звучало рядом с именем Вени. Я испытываю к нему глубокую благодарность за это знакомство и за то, что этот материал вышел и немало способствовал продвижению и популярности программы.
В <каждый> выпуск «Пятого колеса» обычно входило пять-шесть материалов. И несколько материалов мы сняли в один день. С утра мы снимали поэтессу Новеллу Матвееву, – ее предложил нам совсем юный журналист Дима Быков, который почему-то был одет в матросскую форму. Днем мы сняли Веню. А вечером – художника Вячеслава Сысоева. В том же выпуске пошел материал о Пастернаке, и в такой компании Веня вышел в эфир. Вскоре, к сожалению, мы делали уже материал его памяти, тоже в «Пятом колесе».
О том, что мы снимаем такой материал, никто руководству заранее не рассказывал, оно столкнулось уже с фактом. Надо сказать, что мы немножко подрагивали. Когда до нашего непосредственного начальника дошли слухи, что я везде бегаю и кричу: «Приходите посмотреть материал, может быть, его в эфир не пустят!», он встретил меня в коридоре и сказал: «Ну что вы бегаете по всей студии. Не такой уж я ужасный!» Этот материал пропустили. Бывало, что не пропускали, но этот… этот пропустили.
От Вени больше всего запомнились глаза и ощущение, что он хотел бы сказать гораздо больше, чем может. Ощущение, что каждое слово дается тяжело. И еще – впечатление огромного мужества. Это человек, который смотрит в глаза смерти, и это взгляд светлый, не обиженный. В нем нет ощущения, что кто-то перед ним в чем-то виноват.
132
Приятельские отношения журналиста Леонида Прудовского с Ерофеевым завязались за годы до этого разговора. Самое известное интервью Прудовского с Ерофеевым было сделано в 1989 году и многократно публиковалось в различных журналах и сборниках. См., например: Ерофеев 2003. С. 489–507.
133
О полноте материала, прошедшего в эфир, воспоминания Натальи Серовой и Натальи Шмельковой разнятся. Н. Серова свидетельствует, что в эфир попало «практически все», у Н. Шмельковой читаем: «Веню, конечно, заметно сократили» (Шмелькова 2018. С. 182). Она же вспоминает некоторые вопросы и ответы, не вошедшие в телевизионную версию интервью: «Рассказал, что писать начал с пяти лет. ‹…› Прудовский спросил: „А как, несмотря на гласность, вы относитесь к самиздату?“ Ерофеев ответил, что приложит все усилия, чтоб он продолжал существовать. „А как вы относитесь к тому, что вы не член Союза писателей?“ – спросил Прудовский. „И слава тебе господи! Их уже и так – тысячи!“» (Там же. С. 177–178).