Шрифт:
* * *
Но не выдержал он уже утром четвертого дня. К тому времени свет электрических лампочек мог считаться лишь условным, воздух стал прохладней и сырей, наводя на очень неприятные мысли о склепе, в котором все они заживо замурованы; укутанные дети бродили из комнаты в комнату и уже не вызвали у женщин первоначального умиления, а были все чаще вежливо вытесняемы «играть в свою комнату», где их измученная неопределенностью мать, метавшаяся вокруг стола с пятью красными телефонами, не могла предложить им даже почитать книжку: необходимость экономии батарей во всех гаджетах стала очевидной без всякого приказа… Кроме того, каждый обитатель подземелья исключая, разве что, несмышленыша-Оленьку Маленькую, в темноте мучительно прислушивался к таинственному току крови в своем организме, к напряженной пульсации в висках, отчетливо ощущавшейся при вынужденном бездействии, к ритмичным толчкам сердца, мягкому, но страшному шуму в приобретших странную чувствительность ушах… То и дело горячий всплеск в беспомощном сердце подсказывал, что это угрожающе шевелится, просыпаясь, она – та, о которой намеренно не говорили, – кровожадная Yersinia pestis, дремавшая до одной ей ведомого срока. Случись это с кем-то одним – и ни у кого из остальных, драматически надеющихся выжить, не останется ни проблеска надежды: с той немыслимой, но такой возможной минуты они окажутся не в спасительном бункере, а в чумном бараке.
Деятельный Макс страдал почти физически. Не делать вообще ничего, остаться наедине с собой внутренним, малознакомым и опасным, было, пожалуй, самым страшным наказанием для него. А Катюша, во время беременности сначала предсказуемо расцветшая в радостном ожидании, как вишневое дерево, теперь стремительно угасала, являя очевидную параллель с лампами, средств оживить которые у него не было. Макс видел: в ней первой умерла надежда. О неизбежно приближающихся родах, до которых оставался, в лучшем случае, месяц, он не решался заговаривать с женой, потому что и так было ясно: надвигается катастрофа. Такая, какую он даже вообразить не умел. А она умела. И оттого молчала, лишь иногда отрешенно, с тупым смирением глядя перед собой – уже без отчаянья, для которого он подобрал бы слова утешения. Она крепко держала обеими руками свой неимоверный живот с невидимым, умиротворенно плавающим в нем сыном, не подозревающим о своей обреченности, и молчала, почти не реагируя ни на слова, ни на прикосновения. Его помощь могла быть только активной, сострадать молча он не умел. Там, наверху, Макс нашел бы, куда побежать, что принести, чем укутать – лишь бы двигаться, шагать, бросать, куда нужно, послушное, еще крепкое тело… Здесь, на восьми квадратных метрах их комнаты с алым дерматиновым диваном и длинным столом для совещаний, он понял, что чувствовал мечущийся волк в закрытом вольере, которого он пацаном еще пожалел когда-то…
И после третьей, в полубреду прошедшей ночи, кое-как побрившись и ополоснувшись холодной ржавой водой в мрачной умывальне, Макс решительно объявил присмиревшему разночинному обществу, собравшемуся в кухне к завтраку при унылом свете единственной имевшейся в хозяйстве керосиновой лампы:
– Думаю, нужно все-таки произвести сегодня первую разведку. Может, они обработку как-нибудь халтурно провели, и все уже очистилось. Или дожди прошли, смыли. Да мало ли что. Могу и один, конечно, но для страховки желателен кто-то еще. Катин респиратор ему дам, он идентичен моему. Хочет кто-нибудь? – он обращался, разумеется, к мужикам вообще и к Станиславу в частности – тот был все-таки проверенный товарищ, хотя и строптив чуток, – а это Максу даже парадоксально нравилось.
Но неожиданно на другом конце стола неторопливо поднялась небольшая бабья ручка плюгавого героя-любовника из Питера, принадлежавшего к той презренной породе трутней, которой Макс откровенно брезговал.
– Я пойду, – не предложил, а сообщил тот.
Максим дрогнул углом рта, пожал плечами, глядя на розовые лапки будущего напарника, но возражать не стал, бросил только:
– Лады. Запасные перчатки у меня тоже есть.
– А шапку возьмите мою, – с интересом разглядывая добровольца, сказал Станислав. – Мало ли…
Уговорились с учителем, что тот будет ждать храбрых разведчиков неподалеку от шахты, ведущей к люку, и влезет запереть за ними засов, который и отопрет, услышав условный стук: четыре медленных удара и четыре быстрых. Через четверть часа они уже шустро карабкались один за другим по железным скобам, и, к удивлению, своему, Макс, поднимавшийся первым, не слышал за собой никакой тупой возни, чертыханья и пыхтенья: Борис лез грамотно и упруго, не срываясь и не оскальзываясь, не выказывая никаких признаков недовольства. Так же ловко, прямо по-армейски, выбрался он за своим вожатым из люка, подтянувшись, махнул на землю и ловко вскочил из полукувырка, не замечая протянутой для помощи руки. Первым взялся за дверцу и честно принял половину ее веса, когда закрывали, – и все это в сосредоточенном молчании, которое нарушил все более и более удивлявшийся Макс:
– Срочную служил?
Спутник мотнул головой и кратко ответил:
– Был в горячих точках фотокором. Не раз, – и пошел по лесу почти вразвалочку – небольшой, кряжистый, едва приметно кривоногий, положив спокойные руки на зачехленную камеру.
Борис с удовольствием вдыхал вкусный, насыщенно грибной дух светлого пасмурного утра, испытывая странное животное чувство свободы движения после липкой сырости и темноты вонючего подвала. Он уже решил внутри себя, что в унизительное заточение не вернется: дойдет до дачи, перелезет через забор, выбьет одно из верандных окон и останется внутри – последствия дезинфекции наверняка уже сократились до минимума, и их полного окончания он дождется в доме, где дальновидно припрятаны им две бутылки хорошего портвейна, и валяются какие-то забытые Машкой крупы и приправы на кухонных полках. Колодец она закрыла не только крышкой, но и пленкой в несколько слоев – так что вода должна остаться чистой, костер он разводить умеет – продержится пару дней. А может, она там еще подольше застрянет – и он будет избавлен от оскорбительного присутствия отлюбленной женщины, которой еще несколько недель назад был увлечен настолько, что позволил увезти себя на чужой машине в чужой дом в чужой местности. Теперь Маша стала ему почти физически противна – Борис и раньше знал, что его бурные увлечения не длятся больше двух месяцев, и рассчитывал заставить бабеху отвезти его домой, как только заметит сам в себе первые признаки охлаждения очередной страсти, – но, пока та пылала, легкомысленно пропустил момент, когда путь еще не был отрезан, не придал значения истерическому медийному визгу об очередной вселенской катастрофе… Какая, к чертям, чума – от нее уже сто лет вакцина существует и лекарство, придумали бы чего поновей! Когда горячая пелена стала спадать с глаз, было поздно: из садоводства эвакуировали целую заразившуюся семью, а потом еще обманом увезли неизвестно куда почти всех не успевших сбежать садоводов! И с дурой Машкой-искусствоведкой, о которой, пойди все привычным путем, он к этому дню уж и не вспоминал бы, Борис оказался заперт в двух комнатах летней дачки на неопределенный срок! Непривычное зависимое положение, спровоцированное неожиданным затмением ума и сердца, вызвало в нем слепой и белый, как бельмо, гнев – настолько не входила в его планы, не вписывалась в жизнь, не касалась души эта случайная никчемная бабенка! Повелся на контраст светлых глаз и темных волос – художник ведь! – четыре удачные черно-белые фотографии с ней сделал, на следующую выставку пойдут, после дурацкой чумы. Пригласил в пафосный шалман, напоил дуреху, к себе завел, думал, ночь-другая… И тут нелепо так все совпало: ее отпуск и его перерыв между двумя важными командировками для журнала, в котором кормился… Даже порадовался, что на ее машиненке поехали под Москву, – достало уже вечно из-за руля не вылезать, прямо кентавр какой-то, честное слово! – и вдруг такая подстава…
Шагая вслед за Максимом по утреннему подмосковному лесу, Борис пытался унять в себе нет-нет да вскипавшее раздражение против бывшей любовницы. Он вполне отдавал себе отчет в том, что несправедлив к Маше, возводя на нее неслыханные обвинения, и вовсе не надеялся, что она может как-то повлиять на создавшуюся невозможную ситуацию, когда требовал немедленно найти способ вырваться из их сколь смехотворного, столь и неодолимого плена. Но именно на ней сосредоточилось все его беспомощное отрицание назойливой правды, и, не неся в себе никакой объективной вины, Маша оказалась конечной причиной того, что Борис ощущал себя связанным, загнанным, приговоренным… И он с наслаждением вел себя с ней гораздо более грубо, чем обычно делал это с неприятными людьми, и, прекрасно осознавая неприглядность такого поведения, тем не менее, все усиливал и усиливал свое откровенное, первобытное хамство по отношению к этой ничтожной женщине – и чем больше он чувствовал собственную растущую вину, тем с большим усердием глушил ее, сознательно взламывая рамки и попирая границы элементарных приличий. В конце концов, так ему было легче…
Разогнавшись вместе с роем отчаянных мыслей, Борис вдруг с размаху клюнул носом в плечо резко остановившегося Максима. Они пересекли лес наискосок и выбрались на разбитое асфальтовое шоссе, ведущее напрямик к зачумленному «Огоньку», – в сотне метров впереди ворота были снесены напрочь и валялись, искореженные и засыпаемые листьями, посреди дороги. Но не на них был устремлен потрясенный взгляд старого солдата – он смотрел дальше, туда, где виднелся темный силуэт конусовидной башенки мелкого особнячка с каменным низом и деревянным мореным верхом. Что-то неправильное было в ее очертаниях – но легкая близорукость мешала Борису разглядеть нервирующий недочет. Максим беззвучно, тише шепота, выматерился, словно ему отдавили ногу на похоронах.