Шрифт:
Екатерина Дмитриевна тихонько провела ладонью по шершавой коже чемодана, словно стирая с него невидимую пыль. Покрытые морщинами руки долго не решались открыть застёжки. Там, в глубине, хранилась её память.
– Понимаете, Павел, я никому не рассказываю о блокаде, – как бы оправдываясь, произнесла Екатерина Дмитриевна. – Это очень тяжёлые воспоминания. Очень тяжёлые и очень личные. Даже детям своим стараюсь не рассказывать. Может, зря…
Она вздохнула и, решившись, открыла чемодан. Две толстые тетради, исписанные ровным почерком, легли на стол между чайной чашкой и вазочкой с клубничным вареньем.
– Это дневник. Я вела его с августа сорок первого и до отъезда в эвакуацию в сорок втором. Память ненадёжна. А здесь… Здесь всё записано, как было тогда. Только Вы, Павел, пожалуйста, сами вслух читайте. Я не смогу…
И Павел читал. Читал про первую попытку эвакуации, про возвращение в Ленинград, про обстрелы и авианалеты, про начинающийся голод, про хлебные карточки, про те самые ножки от шкафа, которыми топили буржуйку. Екатерина Дмитриевна изредка добавляла что-нибудь из нахлынувших воспоминаний, какие-то детали, которым не нашлось места в дневнике, но которые ей самой казались важными и значимыми.
«24 января. Сегодня не проснулась мама», – Павел невольно остановился и посмотрел на Екатерину Дмитриевну. Она молча кивнула: «Продолжайте».
«24 января. Сегодня не проснулась мама, – снова стал читать Павел. – Я не знаю, может быть, она умерла ещё вечером или ночью. Я не знаю. Я открыла глаза и увидела, что она так и сидит в кресле. Стало совсем пусто. И в квартире (теперь я здесь совсем одна), и на сердце. Я не знаю, что делать. Я раньше никогда не была совсем одна. А теперь…»
«25 января. Я накрыла маму покрывалом. Это все, что я могу сейчас для неё сделать. Я не могу её похоронить. У меня нет на это сил. Мне некому помочь. Квартира пуста. Страшно. Квартира тоже как будто умирает. Раньше здесь смеялись, пили чай на кухне, иногда ссорились, даже ругались. Теперь тишина. Только я одна. Будет ли здесь снова шумно? Я бы всё сейчас отдала, чтобы было шумно, чтобы только не быть одной, чтобы кто-то шутил или даже спорил за стенкой. Если я когда-нибудь доживу до того дня, когда квартира снова наполнится людьми, я буду счастлива. Мне никто не и ничто не будет мешать. Как могут мешать живые люди? Но я, наверное, не доживу».
«26 января. Пыталась перенести маму в другую комнату. Боюсь, если буду топить печку, она может испортиться. В других комнатах холодно. Здесь тоже, но там везде холоднее. Не знаю, что делать. Остается надеяться, что придут с обходом. Тогда маму заберут на кладбище. Может, и меня заберут куда-нибудь в приют или в больницу. Одна я не выживу. Хорошо, что остались хлебные карточки. Мои и мамины. Завтра надо заставить себя сходить за хлебом. Надо себя заставить».
«27 января. Сегодня произошёл удивительный случай. Просто удивительный! Я вышла из дома за хлебом. Шла по улице, по узкой тропинке между сугробов (снег не убирают). И вдруг прямо на меня несётся овчарка. Настоящая ЖИВАЯ овчарка! В январе! В Ленинграде! Откуда? Всех кошек и собак съели еще в ноябре-декабре, а тут… Я не поверила своим глазам. У меня дома лежит мёртвая мама, которой для жизни не хватило нескольких граммов хлеба! А тут живая овчарка! Она резво пронеслась мимо, чуть не сбив меня с ног. Она бежала, а люди провожали ее жадными бессильными взглядами».
1941-1942 г. Арти
Да, это был я, Арти. Я бежал по улице, ловя на себе эти голодные и отчаянные взгляды. Я чуть не сбил ее тогда с ног, эту девочку. Она стояла посреди улицы и смотрела на меня большими и непонимающими глазами. Но я не смотрел в её глаза. Я вообще на неё не смотрел. Улица была широкой, но было много снега. Слишком много белого и глубокого снега, который никто не убирал. А она стояла на узкой вытоптанной тропинке. Поэтому я её чуть не сбил. Ей показалось, что я был резвым. Ей показалось. Я просто сильно торопился. Я боялся опоздать. А её ноги, в несуразно больших валенках, занимали почти всю тропинку. Ножки-спички были обмотаны каким-то старым тряпьем с запахом пыли, копоти и еще чего-то отвратительного, но всё равно в этих огромных валенках они оставались неестественно худыми и напоминали чахлые стебельки, торчащие из цветочных горшков. Эти валенки с растущей из них девочкой заслоняли дорогу, и я их чуть не сбил, ведь я очень торопился. Я спешил спасти моего Мишку. Я знал, как это сделать. Я знал, что только я и могу это сделать. И я нёсся к нему.
Но всё это было позже. Намного позже. А началось всё…
Я не помню, как всё началось. Наверное, это нормально. Мало кто помнит своё рождение. И раннее детство тоже мало кто помнит. Я не помню. Я помню только, что я точно был маленьким. Настолько маленьким, что Мишка казался мне большим. Как только я появился в семье, он сразу схватил меня и поднял на руки. Поэтому он и показался мне большим и сильным. Только потом я понял, что он тоже щенок, только человеческий. Это у людей называется ребёнок. Но это даже хорошо, что он оказался щенком. Мне было с кем играть. Мишка очень любил со мной играть, а я любил играть с Мишкой. А что нам ещё оставалось делать? Он был один, и я был один. У него не было ни братьев, ни сестёр. У меня их тоже не было. Вернее, они были, но где именно, я не знал.
Мишка мне рассказывал, что нас родилось пятеро. Четыре мальчика и одна девочка. Мишка сказал, что тот, в чьём доме мы родились, очень любил книги про приключения. Особенно ему нравилось про мушкетёров. Я не особо понял, кто такие мушкетёры, но Мишке про них тоже нравилось. Меня назвали в честь одного из них. Как сказал Мишка, у породистых собак принято называть щенков одного помета с одной буквы. Например, все имена (мне не нравится слово «кличка») на букву «А»: Ада, Аксель, Альфа. Или на «Б», или… На любую букву, но чтобы все непременно на одну. Или называют всех в честь чего-нибудь одного, хотя бы какого-нибудь ветра: Бриз, Пассат, Тайфун, Буран. Тогда буквы не важны, главное, чтобы каждый был ветром. А мы стали мушкетёрами. Не все. Наша сестра была единственной девочкой. Когда девочка одна – она должна чувствовать себя королевой. Её так сначала и хотели назвать – Анной. Но сестричка наша оказалась своенравной и задиристой, всё время кусалась и первой лезла к еде, пихая и расталкивая нас, мушкетёров. Поэтому тот, в чьём доме мы родились, передумал и назвал её не Анна, а Миледи. Мои братья стали Атосом, Портосом и Арамисом. А я был самым мелким, и меня назвали в честь самого молодого из той отважной четвёрки. Но Д’Артаньян для овчарки – имя не самое подходящее. Тогда тот, в чьём доме мы родились, где-то вычитал, что во французском языке первая Д – это не часть имени. Это всего лишь указание на место рождения или на то, что «носитель имени является не имеющим титула младшим ребёнком мелкого гасконского дворянина, в нашем случае Артаньяна». Так он сказал Хозяину, а Хозяин – Мишке. Мишка рассказал мне. Я мало что понял. Мишка, похоже, тоже. Когда он мне это рассказывал, он забавно сопел, вспоминая каждое слово, услышанное от отца. Он вряд ли понимал смысл половины из них, но хотел казаться таким же серьёзным и умным, как Хозяин. Мне было смешно. Я не пытался ничего понять. Мне было достаточно того, что длинное и неудобное имя самого любимого Мишкой мушкетёра сделали таким простым и удобным. Первую Д убрали совсем, а оставшееся Артаньян сократили до самого лучшего на земле собачьего имени – Арти. Моего имени!
А как звали мою маму, я даже и не знаю. Может быть, и знал когда-то, но не помню. Я вообще сначала думал, что Мишина Мама – это и моя мама тоже. Она меня часто ласкала и именно она кормила меня молоком из блюдца. Потом, конечно, я понял, что Мама Миши не может быть мамой овчарки, потому что она же не овчарка. Но про себя я всё равно продолжал называть ее Мамой. Тем более, что настоящей Мамы я не помнил.
Мама в нашей семье была любовью. Она нас всех любила. И Хозяина, и Мишку, и меня. И её все любили. Поэтому Мама – это любовь. Она обо всех нас заботилась, всех кормила. Хозяин меня тоже иногда кормил, но он очень часто бывал занят, часто куда-то уходил. А Мама почти всегда дома. Она постоянно что-то варила или жарила на кухне. По мне так зря. Сырое мясо намного вкуснее. Мясо первый раз дала мне попробовать тоже она. Мясо – лучшее, что есть в этом мире. После Мишки, конечно. После Мишки, Мамы и Хозяина. Они лучше мяса. Они – люди, и они – моя семья!