Шрифт:
– Девятьсот пятьдесят? – не могла поверить мама. – Это что ж, за какую-то статуэтку три месячных зарплаты?
– За какую-то статуэтку? – возмущался Аркадий Борисович. – Это не какая-то статуэтка! Это Мейсен! Это творение самого Кендлера! Лучший германский фарфор! Да что там германский, лучший в Европе! Да что Вам объяснять!
Он обречённо махал на нас рукой и демонстративно запирался в своей комнате, откуда ещё долго доносились сокрушенные возгласы.
Да, статуэтки Аркадий Борисович, в отличие от людей, любил по-настоящему. К слову, Мельпомену он всё-таки заполучил. Не в тот раз, тогда денег у него не хватило, а значительно позже, уже поздней осенью, почти зимой. И уже совсем не за девятьсот пятьдесят рублей, а за плошку крупы да кусок хлеба. Радовался он ей невообразимо. Даже хвастался перед Марией Фёдоровной и Мамой, что совсем за бесценок досталась. И не только она. В те дни коллекция Аркадия Борисовича приросла значительно.
Я никак не мог взять себе в толк, зачем ему эти стекляшки? Ведь он даже любоваться на них не мог. Трясся над ними, боялся, что побьются во время налёта или артобстрела. Он (я увидел это однажды через неплотно закрытую дверь) заворачивал статуэтки в старое тряпьё и аккуратно складывал в фанерный ящик. Оттуда никогда не доставал. Иногда, правда, поглаживал нежно рукою этот ящик, словно прикасался не к грубому фанерному листу, а к самим мейсеновским шедеврам. И всё носил и носил новую добычу, всё заворачивал и прятал. А потом у Аркаши (к тому моменту так его называли уже все) не стало продуктов. Поэтому коллекция перестала пополняться. По этой же причине совсем скоро и я вынужден был бежать. На улицу. Зимой. Стылой и пронизывающей, совсем не такой, как та, предыдущая, первая моя зима.
Та первая зима была замечательной. Я помню её хорошо. Помню свой первый в жизни снег. Он был лёгкий и пушистый. Он спускался с неба медленно, словно нехотя. Он даже и не спускался, а будто висел в морозном воздухе, кружился живыми белыми мухами. Мишка ловил снежинки раскрытой к небу ладошкой, а я подпрыгивал и хватал их ртом. Они были такими лёгкими и невесомыми, что совсем не ощущались на языке, хотя я точно знал, что они там были. Ловить снежинки у меня получалось хорошо, и мне это нравилось.
Ещё мне нравилось зарывать нос в снежный пух сугробов. Снег щекотал мне ноздри, и я чихал. Мишка смеялся от этого в голос, и тогда я чихал уже просто так, нарочно, чтобы Мишке было весело. Мне нравилось бегать по сугробам, катать санки с Мишкой по двору. Он всё время подгонял меня, чтобы я бежал быстрее, а когда я делал слишком резкий вираж, санки накренялись, и мальчишка валился в снег. Он лежал на спине, весь белый и счастливый, а я подбегал и слизывал снежинки с его раскрасневшегося на морозе лица. Он отталкивал меня, но при этом громко визжал и смеялся.
А мороз был совсем не злой, нам совершенно не было холодно. Только лапы немного подмерзали. На них, между подушечками, налипали плотные комочки снега, которые превращались в маленькие льдинки. Я очень любил их потом неспешно выгрызать и вылизывать.
Это были замечательные дни. Правда, вот таких, с пушистым снегом, дней было совсем немного. Намного чаще была слякоть. Снега либо не было вовсе, либо был он мокрый, тяжелый и противный. С неба сыпало непонятно чем, похожим на вымоченную крупу, лапы месили мерзкую снежную кашу, временами скользя по льду, прикрытому лживыми лужами. В такие дни мы приходили домой промокшие насквозь. Аркадий Борисович морщился и говорил, что когда я мокрый, во всей квартире воняет псиной. Не только в нашей комнате, а во всей квартире. Маме становилось неловко, она сразу смущалась и начинала робко за меня извиняться. А я не мог понять, что такого в запахе мокрой шерсти. Это же так естественно! Не то, что соседский одеколон – вот уж действительно мерзость. Резкий, до боли в носу, противный и отталкивающий. А ещё ненастоящий, искусственный. Аркадий Борисович брызгался им каждый день, и как нарочно, не у себя в комнате, а в общем коридоре, надолго отравляя воздух во всей квартире. Я лишь в дождь и слякоть пах мокрой шерстью, а он одеколоном – каждый день. И ни разу за это перед Мамой не извинился. А Мама извинялась каждый раз, хотя ей и извиняться то было не за что. Кроме одного раза, когда действительно было за что.
Мы в тот раз промокли с Мишкой основательно, до нитки. Ещё и в грязь вляпались по дороге домой. Не нарочно, так получилось. Мы ввалились в квартиру в тот самый момент, когда Аркадий Борисович собирался уходить в театр. Он стоял у зеркала в коридоре, весь отутюженный, лоснящийся, почти блестящий, и как раз брызгался своим отвратительным вонючим одеколоном.
– Фу, вы опять мокрые, – брезгливо глянул Аркадий Борисович на Мишку и меня. – Ну и вонь!
Он демонстративно зажал нос пальцами, делая вид, что дышать в нашем присутствии совершенно невозможно.
– Извините, Аркадий Борисович, – тут же засуетилась Мама.
– Это невыносимо! – продолжал возмущаться Аркадий Борисович, несмотря на мамины извинения. А потом он сделал то, чего ему делать ну никак не стоило. Он несколько раз пшикнул на меня из своего флакона этой невыносимой отравой.
Ой зря! Знай он наперёд, к чему это приведёт, наверняка предпочёл бы этого не делать. Но он пшикнул. И я среагировал так, как среагировала бы любая собака, ощутившая на своей шерсти что-нибудь неприятное и противоестественное. Я её стряхнул. Так, как умеют только собаки. Основательно. С упоением. От кончика носа до кончика хвоста. Не без удовольствия взглянув на ошалевшего соседа, я с удивлением отметил, как много, оказывается, может скапливаться воды и грязи на шерсти обычной среднестатистической овчарки. Гораздо больше, чем способен впитать парадно-выходной костюм Аркадия Борисовича. Хватило ещё и на всего Мишку, и даже на стены, двери и полы нашего общего коридора. Мишка покатился со смеха, Мама обречённо закрыла глаза ладонью, а у Аркадия Борисовича от неожиданности и возмущения перехватило дыхание. Он на несколько секунд замер, ловя воздух ртом, словно вынутая из воды рыба. Руки его, продолжавшие сжимать флакон с одеколоном, так и застыли в воздухе.
– Это… это.. это бе-бе-безобразие! – только и сумел, заикаясь, выдавить из себя Аркадий Борисович, и тут же скрылся в своей комнате. В театр сосед в тот вечер так и не попал. Я был подобным исходом удовлетворён, Аркадий Борисович, похоже, расстроен. Мама пыталась постучаться к соседу в комнату, предлагала постирать и выгладить испачканную одежду, но Аркадий Борисович её так и не впустил, предпочитая ненавидеть меня из-за закрытой двери.
Потом зима закончилась. На улице стало тепло и зелено. У Мишки начались каникулы. Каникулы – это когда с утра никуда не надо. И в обед никуда не надо. И вообще целый день можно никуда не спешить. Мы с Мишкой днями напролёт пропадали на улице или бездельничали дома, если шёл дождь. Казалось, весь мир пах счастьем. Пока не наступил тот день.