Шрифт:
К башне примыкал Зелейный двор, где прежде хранились всякие боеприпасы, поскольку «зельем» в те времена называли порох. Но в годы правления Петра I при активном внедрении европейской терминологии «зелье» ушло в прошлое, а дворик и башня стали Артиллерийскими. Звучало это, конечно, приличнее, но страшная суть этого места никуда не испарилась, и народ по-прежнему называл угловую восточную башню кремля Пыточной.
В сумрачном помещении с потолка свешивалось бревно на цепях, а к стенам были приклепаны ржавые кандалы. Впечатлению несколько мешали письменный стол смотрителя и документы в рамочках под стеклом. Зато, поднимаясь по узкому проходу в стенах с неудобно высокими ступенями, ты действительно на какие-то секунды выпадал из реального мира, как если бы позади тебя взбирались по лестнице стрельцы в кафтанах, препоясанных кушаками. Они-то были там куда уместнее нас – в шортах и маечках.
Иногда пролетала мысль, что земля в Зелейном дворике не фигурально, а по-настоящему напоена человеческой кровушкой, просочившейся туда давным-давно. И это было не место сражения, где проникаешься гордостью и грустью, а место ужаса и отчаяния. Оттуда, из этой земли, пытались достучаться до нас чьи-то неприкаянные души. Однажды мы даже почувствовали эти стуки сквозь подошвы ботинок, стоя неподалеку от башни, – только помочь-то мы ничем не могли. Постучали им в ответ – и пошли пить пиво.
А наш старый кремль, наконец, обретал в моих глазах свой истинный размах и глубину. Первоначально сохранившихся башен было три: Артиллерийская, Крымская и Житная. Архиерейская была переделана в 1828 году, а Красная восстановлена только в середине ХХ века. Еще была надвратная Никольская церковь, обычно закрытая, но однажды впустившая нас на выставку старинных книг. Там же можно было подняться на стену, под которой когда-то плескалась Волга. Рядом с Никольским храмом стоял самый древний в кремле Троицкий собор. Его реставрация, начавшаяся невесть когда, замерла на неопределенный срок, и мы лазали по нему, проникая через все подряд незапертые двери, и подолгу сиживали на его высоком каменном крыльце, наблюдая волжские закаты. Да простит нас Бог, но время от времени лилось там в случайные стаканы случайное вино, но такими ли уж грешниками мы были – романтические бессребреники, переполненные поэзией и историей этого места?
А кремлевские подвалы, куда нас тоже заносило иногда? А развалины цейхгауза? А как хорошо было втайне от музейного руководства подняться на самый верх Пречистенской колокольни, чтобы обозреть оттуда весь Белый город, когда-то огражденный многочисленными башнями, от которых, к сожалению, ничего не осталось. Но я уже тогда знала, где стояли прежде церкви и монастыри, как назывались прежде эти улицы, и взгляд с высоты птичьего полета был уже наполнен новыми смыслами. И кремль, и Белый город со всеми своими туристическими достопримечательностями и укромными уголками уже становились частью меня.
Над всеми этими достопримечательностями и уголками высился Успенский собор – шедевр Дорофея Мякишева, крепостного зодчего, рассказавшего нам о своей любви к Богу. Первый этаж – низкое, полутемное помещение, служившее усыпальницей, словно наваливало на твои плечи неземную тяжесть, и так печально становилось, и мысли уходили куда-то глубоко-глубоко, в царство теней. А на втором этаже пространство с высокими окнами устремлялось вверх узкими свечами куполов, и ты будто взлетал куда-то в небесные сферы. В верхний храм мы попадали по широкой белокаменной лестнице, начинавшейся с круглой площадки, крыши так называемого Лобного места, выстроенного напротив собора. Тень от лестницы нависала над входом в нижний храм, к тому же опоясанный открытой галереей, поэтому наверху всегда было светло, а внизу сумрачно – галерея не давала солнцу открыто проникать в окна. Внизу пространство строилось по горизонтали, наверху – по вертикали, внизу всё напоминало о бренности жизни, наверху – о вечности души. Не помню такого яркого контраста в других двухэтажных храмах.
Астраханский кремль подвергался переделкам неоднократно. По-другому и быть не могло: строения ветшали, разрушались. Исходя из практических нужд того или иного времени, что-то строилось, что-то сносилось. Но перестройки эти были всё же оправданны, бессмысленные разрушения миновали это место. А ведь сколько было опасных моментов, когда мы могли бы лишиться и Троицкого собора, того самого, в котором останавливалась Марина Мнишек, и который собирались ломать еще в конце ХVIII – начале ХIХ веков; и Успенского, которым восхищался Петр I, очень мешавшего красноармейцам, занимавшим кремль в двадцатые годы. Вечно не везло нашим Пречистенским колокольням, которым слава Пизанской башни никак не давала стоять ровно, и это стремление веками портило жизнь городским архитекторам. Но, невзирая на все потери и обретения, кремль крепко держался за землю, в которую так глубоко пустил корни, и, несмотря на все усилия реставраторов, продолжал местами оставаться заброшенным, проникновенно-изначальным, настоящим.
Да, этот мир был жив именно благодаря своей нетронутости, неупорядоченности, неотмытости и неотремонтированности. И, право же, что-то в этом было трогательное до слез, но и уверенное, упрямое, неотвратимое. Всё разрушается, всё уходит, мир меняется с каждым мгновением, хотя и люди, и вещи сопротивляются этому вечному «дленью», наверняка зная, что бороться бесполезно, и всё же тешат себя беспомощной иллюзией о памяти и благодарных потомках. Ну кто бы, скажите, стал строить города с мыслью, что когда-нибудь они превратятся в развалины? Кто стал бы вкладывать всю душу в прекрасные архитектурные проекты, зная, что их воплощение разберут на кирпичи? Но, как писал Юрий Васильевич Селенский, любивший Астрахань искренней, но не слепой любовью, «Никто еще не жил в городах, построенных раз и навсегда». Бродя по старым кварталам, я болезненно чувствовала это прощание, замаскированное сиюминутным бытом, и всё же горестно-откровенное.
Я тогда говорила, что разрушаются даже камни, но каждое мгновение воистину вечно, ибо ничто уже не может изменить его во времени и пространстве, оно остается в них навсегда. Что каждая жизнь изначально трагична, и прийти к непротиворечивому мировосприятию может только человек неграмотный и наивный… В общем, много чего я говорила, – и вот тогда в мой поэтический обиход вошел и навсегда в нем остался всепримиряющий и грозный термин «Время».
Мои посещения студии наконец стали приносить результаты – меня включили в список участников семинара молодых писателей в Ульяновске. Приглашение застало меня на «ридной неньке», и рукопись для отправки жюри собирали для меня родители. Это был мой прокол. Я самонадеянно решила поехать с прозой, но в телефонном звонке домой не указала количество страниц, поэтому в Ульяновск по ошибке попало только начало рассказа. Печально, что я не узнала об этом ни до, ни после обсуждения, – хотя как можно было обсуждать пару страниц, написанных совершенно ни о чем? Ну! Знаем мы теперь, как читаются рукописи молодняка на этих самых семинарах! Сами так же читали, в вечер приезда, после бурных встреч с коллегами… В общем меня прокатили, в утешение сказали, что всё еще впереди. Нет, никаких слез, никаких падений с двадцать первого этажа гостиницы «Венец», ничего драматического не случилось. Да и с чего бы? Дома никто не проявлял ко мне особого интереса, не просил: «Почитай-ка вот это!», не предлагал: «А давай-ка твою под-борочку тиснем в субботнем номере!» и на выступления в рабочих коллективах не приглашал. Так, росла себе, как придорожная трава, и полагала, что и на семинар-то меня взяли для кучи. А поскольку была я самой юной в компании, это было, в общем-то, не обидно – может, и правда, всё еще впереди…
Сидели мы тогда с Ольгой на подоконнике и наблюдали город с птичьего полета. Стояла золотая осень, скверики внизу были разбросаны как апельсины. Из аэропорта вдалеке время от времени взлетали самолеты, или садились. Считали их от нечего делать. У Ольги был насморк, она хлюпала носом и удивлялась, почему это, стоит ей простудиться, на ее пути непременно возникают неожиданные поклонники – речь шла о соседях по этажу, футболистах из Махачкалы, которые уже к ней подкатывали. Было в ней что-то этакое, ведьмовское во взгляде, что придавало ей особую неотразимость в глазах романтиков, бродяг, чудаков и прочих неожиданных личностей, – мимолетная насмешка, направленная сквозь и мимо, в сочетании с безмятежной вальяжностью или вальяжной безмятежностью. В каком-то гороскопе я тогда вычитала, что у Драконов нефиксируемый взгляд – даже когда они смотрят на тебя, поймать этот взгляд не удается, и сам себе кажешься прозрачным. Это как раз про Ольгу. Никогда мы не могли понять, видит она нас или только притворяется.