Шрифт:
Там, куда ходил отец, об этом прямо не сказали, но почему-то расспрашивали о Золиных привычках и в качестве знакомых Золи называли неведомых отцу людей. Было ясно, что справки наводили и в школе. И было впечатление, что Золя вроде бы жив, однако его самого те, кто вызывали, ни о чем расспросить не могут.
Страшно подумать, но он, кажется, в плену.
Откуда-то прознали это и на улице. То ли, куда ходил Золин отец, вызывали еще кого-то, но на Золиных родных теперь поглядывают. К ним повадился участковый, интересуясь, к примеру, почему не убран снег, и, помолчав, уходил, потому что снег бывал всегда убран. Лишь сатанинская первая военная зима, а по зиме обезлюдевшие улицы избавили Золиных родителей от большей участливости соседей и знакомых.
Нет, очень похоже, что мальчик в плену.
У его родителей появился первый п о з о р.
Приноравливаясь к нему, они как-то не заметили, что перестала приходить Люда.
А она не приходит потому, что беременность ее уже заметна. Люда исказнилась своей виной и бедой, и выдумка, что беременность от Золи, представляется ей не столько спасительной, сколько бессовестной. Еще, неотвязно думая о девяти проклятых месяцах, она почему-то упорно полагает, что новый человек, которому всё по плечу (Люда ведь считает себя новым человеком), может этот срок победить, то есть неким осознанным усилием она исхитрится родить в соответствующее отъезду Золи время, но, подумав так, сразу спохватывается, что Золя может и вернуться. Еще ей кажется, что всё как-то - непонятно как, - но устроится. Еще вспоминает она про эти самые, о которых говорила мать, преждевременные роды или про этот самый, про который говорила мать, выкидыш. Еще она не надеется ни на что и к Золиным родителям не ходит.
А те вдруг спохватываются, что у них давно не появлялась Люда, и решают, что это из-за слухов про плен. И никак не решат, что придумать, ведь если Люда перестанет к ним ходить, улица уж точно уверится, что Золя в плену.
Пока зима, Люда вообще на улице бывает мало. Зима - ее пособница. Люда шьет с матерью маскхалаты, считаясь таким образом на надомном трудфронте. Мать крутит машинку и пристает, мол, сходила бы ты к э т и м, а однажды вдруг сообщает, что нахалюга твой, говорят, в плену, я слыхала.
И Люда, давно осиротевшая без писем, сразу обмирает, не представляя, как можно сдаться врагу (спасительные слова "если смерти, то мгновенной" тоже оказываются больше не спасительными).
А Золиных родителей достигает молва, что с Людой вроде бы неприятности как с девушкой. Новость настолько ошарашивает и без того растерянных этих людей, что пирамида их благочестия буквально начинает крошиться прямо на глазах (у них же тоже есть дочки!). Ясно, что девочке стыдно появиться, и следует навестить ее самим. Они убиты поступком сына, хотя немного и горды за него. Они понимают: ребенок - катастрофа для Люды, п о з о р для девушки их сына, который, когда вернется, - он же вернется!
– должен застать всё как было, а если нет?.. если не вернется?.. Тогда надо воспитывать внука. Что это за внуки теперь такие будут? Пирамида разваливается в куски. К первому родительскому п о з о р у ожидается второй - незаконный ребенок. Надо что-то придумать, скажем, делать вид, что всё, то есть оформление в загсе, состоялось в свой срок. Как, вы разве не знали, что они записались? Но какие во время войны свадьбы? Ваш сын записался с ней, и вы допустили? (Третий п о з о р!) А что? Теперь все равны! Они тоже люди! (Неумирающий аргумент.)
Однако идти к падшей Золиной избраннице - значит говорить о догадках насчет его исчезновения. Еще страшновато идти потому, что Люде наверняка стыдно за своего ухажера, сдавшегося немцам. То есть она решила с их семьей порвать. Но тут же в голову приходит, что порывает она для виду, желая себе и ребенку спокойной жизни, чтобы не дразнить тех, кто вызывал Золиного отца.
Золя неизвестно где и жив ли.
Люды не видать.
Нет! Идти придется! Придется услышать от ее деревенской матери все, что та скажет. И смолчать.
И вот в зимней мгле Золина мать, многократно обговорив все с мужем и даже со старшей очень сообразительной дочерью, идет по обмороженным задворкам мимо темных приземистых построек и стучится в неразличимый домишко. Есть ли внутри свет - неясно, дом может быть глух и от затемнения.
Двери отворяет мать Люды. Обе женщины мгновение заносчиво глядят друг на дружку. Потом пришедшая говорит: "А я к вам! Как там наша Людочка?" Н а ш а. "Чего же вы в сенях-то? И вся вон в снегу!
– отвечает на это отворившая дверь.
– Наша Людочка ничего!
– И храбрая своей обидой, протягивая веник, вызывающе заходится: - Чего же ваш кучерявый нахулиганничал? Как теперь чистюшечка наша?!" И обе принимаются плакать.
Люда за недостроченным маскхалатом все слышит. Она кидается в другую комнату и, когда обе матери входят в ту, где она только что шила, из-за двери к ним рвется рыдание.
– Должно быть она уже на восьмом месяце, бедная!
– говорит мать Золи, окончательно расквасив лицо.
– А к вам итти не хоти-и-ит!
– вовсе заходится Людина мать.
– Нет! Нет!
– кричит Люда из своей комнаты, в отчаянии от чудовищного самообмана несчастных матерей. К заблуждению своей она привыкла, но обманывать мать невиноватого (а п л е н?) Золечки!
– Нет! Нет! Он ни при чем!
– рыдает она.
– Ну хорошо! Ну девочка!
– говорит, входя к ней, мать Золи.
– Ну мы тоже женщины. Не убивайся! Ну случилось! Мой сын, конечно, не должен был... И мы с его папой ой как сердиты на него!
– Нет! Нет!
– захлебывается Люда.
– Почему мне не верят? Уйдите! Уйдите!
– Ну хорошо! Вы - молодые - оба виноваты! Ну хорошо... Я ухожу...
Мешая слезы, обе матери понимающе глядят друг на друга и качают головами. Одна - заносчиво, другая - покаянно. И одна думает, вот вырастила дуру - ничего с э т и х брать не желает, а другая думает: кажется, они всё уже знают и, кажется, даже больше, чем мы. Ей или стыдно, что он в плену, или она решила с глаз долой из сердца вон.