Шрифт:
— Положим, там и твоих тетюхинцев немало… Накась вот шапку надень, а то бродишь по сыру, еще сдохнешь! — с грубой нежностью сказал Гладких, нахлобучивая на него свою барсучью папаху. — Да что они на самом деле? — насторожился он.
В саду послышался новый взрыв хохота, потом из общего гама вырвался чей-то пискливый голос: "Подымай!.. Подымай-ай!" — и вдруг могучая нестройная песня, как будто подымали что-то тяжелое, потрясла окрестности.
Она все возрастала и наливалась, прерываемая радостным визгом, потом из сада появилась темная кишащая колонна людей, — они что-то несли вдоль по главной широкой пасечной аллее.
Дочь старовера, не обращая больше внимания на отца, выбежала к самому столу, но отец поймал ее за руку и снова впихнул в омшаник. Колонна все приближалась, — теперь видно было, что несут человека. Впереди, гримасничая и юродствуя, выплясывал какой-то ловкий и верткий белоголовый парень в заломленной набекрень военной американской шапочке пирожком.
— Да это ж Казанок! — сказал Мартемьянов. — Как он до вас попал?
— Пакет от Суркова привозил… О, он тут отличался, как Ольгу брали. До чего парень бедовый — в огонь и в воду, и пуля его не берет!.. Эй, что за базар? — зычно крикнул Гладких, выпрямляясь и расправляя усы.
"Ишь как кривляется", — подумал Сережа, наблюдая с неприязнью и завистью за ловкими коленцами Казанка, резкими движениями его тонких, девичьих рук.
Колонна подвалила к омшанику. Несли большеголового неуклюжего человека с толстыми ногами, свисавшими, как окорока, с плеч несших его людей. Он был в ватных шароварах, распахнутом на груди овчинном полушубке, шапке с раскинутыми ушами, — она сползла ему на затылок, виден был сальный низкий лоб человека, темный волос его головы.
Он держал обеими руками громадный радужный ломоть сотового меда и жадно кусал его, он жевал и глотал его вместе с воском, все его мясистое лицо, сплошь поросшее темным редким, недлинным волосом, было в меду. Сладчайший мед был на ресницах его маленьких, бессмысленно-хитрых глазок, мед, как смола, катился по его грязным огрубелым пальцам, мед — пахучие, дымящиеся хлопья меда! — капал на шерсть его полушубка, на головы несших его людей. И весь он — со своей неуклюжей округлой ухваткой, бессмысленно-хитрым, счастливым выражением своего заросшего темным волосом лица — походил на опьяневшего от меда, пресыщенного медвежонка, на счастливого и глупого медвежьего пестуна.
Его со всех сторон облепили люди в ичигах, армяках, мятых футрованках, солдатских фуфайках, гимнастерках, опоясанных патронташами, — они хватали его за полы полушубка, толкали в зад, бросали вверх шапки, некоторые забегали вперед и с лицемерным раболепием кланялись ему, сопровождая поклоны неприличными жестами.
— Федор Евсеич!.. Бусыря!.. Что будет угодно вашей милости?.. Вы-ста да мы-ста, Федор Евсеич!.. — кричали они и скалили зубы, и дружный рев сопутствовал каждому их движению.
Они откровенно издевались над ним, но он, как видно, не понимал этого, важно и глупо улыбался, иногда у него появлялись потуги даже на некоторую лихость: он делал рукой привольно-неуклюжий жест и, истекая медом, хрипло мычал:
— О-о, знай наших!.. О-о, здорово!..
Дочь старовера, выбежавшая все-таки из омшаника, прыскала в угол платочка; Мартемьянов, дрожа всем телом, мелко смеялся и кашлял, отирая слезы; Кудрявый, в нахлобученной на уши барсучьей папахе, грустно улыбался; Гладких спокойно выжидал, — его орлиные глаза мужественно и весело блестели; Сережа не смеялся только потому, что озабочен был присутствием Казанка.
— Ну, будет, — спокойно сказал Гладких. — Будет, будет! — повторил он насмешливо и грозно.
Он шагнул к Бусыре, с силой выбил у него мед из рук ударом тыльной стороны ладони и, схватив его за отвороты полушубка, стащил на землю. Люди, несшие Бусырю, попадали вслед за ним.
— Куча мала! — взвизгнул знакомый уже, истошный, пискливый голос; груда здоровых, жарких, пахнущих потом тел закопошилась на земле.
— Таких правов теперь нету — драться… — обиженно сказал Бусыря, потирая зашибленную руку.
— Я тебе покажу права!.. — Гладких свирепо замахнулся на него.
— Брось, зачем ты это? — недовольно вмешался Кудрявый, взяв его за плечо.
Гладких опустил руку.
— Я же нарочно, вот чахотка!
"Все-таки он слушается его", — мельком подумал Сережа.
В это время Казанок, с криком тянувший Бусырю за полу, узнал Сережу и, сделав ему знак рукой, пошел прямо к нему своей мелкой небрежной походочкой вразвалку.
— Здравсьтвуй, баринок! — сказал он, неуловимо, по-детски смягчая слова. — Ты как сюда попаль?
— Будет, будет! По местам, живо! — кричал Гладких.
— Лазаешь тут… халява! — шипел старовер, видно, на дочь; дверь омшаника сердито захлопнулась.
— Выборы по деревням проводили на съезд, — сухо ответил Сережа. — А ты?
— Что ж я?.. Я человек маленький, — Казанок дерзко сощурился, — куда пошлют, туда и еду, плякать обо мне некому… За мной только бабы скуцяють, — добавил он, насмешливо скривив тонкие губы. — "Семка, вези пакет" — везу… Гладких к себе в отряд зовет — пойду… А что мне — цыплят высизивать? Папы-мамы у меня нету, а тут народ боевой — оторви да брось…
Он говорил, ни на секунду не задумываясь над своими словами и не только не заботясь о том, как они будут приняты, но, видно, не сомневаясь в том, что все, что он скажет, будет именно то, что нужно. В то же время он с удовольствием и неприязнью разглядывал грубые Сережины сапоги, его узенький, с короткими рукавами френчик, его смуглое и тонкое лицо с большими черными глазами в жестких ресницах. Он обратил внимание даже на то, что Сережа без фуражки и, поискав глазами (фуражка лежала на скамье), с особенным удовольствием задержался на этой фуражке с острыми полями и следами гимназического герба.