Шрифт:
Старуха стояла неподвижно, и лицо её было неподвижно. Тем не менее, она излучала напряжение, которое он ощущал всей кожей. Направленное на него, это напряжение вводило его во всё большее оцепенение, будто он быстро замерзал. Он невольно напрягся, сопротивляясь замерзанию, как если бы он готовился отпрыгнуть или убежать. Так это и выглядело внешне. А внутренне приполученное им раздражение быстренько привело к привычным результатам, к насмешке, а затем и к отвращению к себе, и ко всему прочему. Ну, а желчный пузырь послушно впрыснул в чрево обычную порцию едкой кислоты. Он фыркнул, продолжая этот свой старинный ритуал, и даже начал поворачиваться, чтобы действительно уйти. Но тут же вспомнил, что идти некуда: позади река. Которую нужно бы переплыть, кстати... И ещё, подумал он, с какой, собственно, стати я должен уходить! Но главное - и именно оно приостановило его поворот - ему совсем не хотелось, не улыбалось поворачиваться к старухе спиной. Это было попросту невозможно, на такое не хватало никаких, уже собранных и ещё не собранных, сил: повернуться к ней спиной.
– Я говорю - добрый день!
– сказал он с внезапным вызовом, но никакой реакции не ожидая.
Он ошибся снова. Старуха вдруг зажмурилась, так что уже нельзя было отличить здоровый глаз от увечного. А... так оно лучше, подумал он. У него, возможно - от непривычки к свежим воздусям, и без изысканных зрелищ кружилась голова. Затем старуха задвигала челюстью, зашамкала, из её глотки вырвалось нечто вроде кашля, сразу напомнившего ему что-то... урчание живота, клёкот птицы? А, вспомнил. Голосом саркастического гуся старуха прокричала:
– ...нь ...обры. То ж вы, мабуть, у гости до того дидька, шо купував отой маеток? Чи як? А де ж вы робытэ?
И она, как одноногая птица, или трёхногая - кому как нравится, а ему - не понравилось никак, подпрыгнула на костыле поближе к нему. Теперь он почуял и её запах. Ни слова об этом запахе, поклялся сразу он. Никогда. Запах был совсем, совсем ему чужой. Этим уже всё сказано.
Он выпятил живот, символ благонадёжности, и изобразил лицом само простодушие:
– Ага. К нему в гости.
Таким образом, выдавая себя за воплощение простодушия, он становился воплощением лжи. Старуха же постепенно набирала ход. Мышцы её тела, эти прежде - архитектурные излишества, оживали. По лицу и всей её фигуре заходили разнообразные выражения. Слова приобрели отчётливость, не теряя, впрочем, ни одного изъяна своих изувеченных форм. Старуха сыпала ими теперь, как из пулемёта. И как пулемёт, изливала вместо статичного напряжения - бурную агрессивность. Сам костыль её пришёл в движение, шаркал по траве, как настоящая нога, и подскакивал, натыкаясь на препятствия. Конец его всё быстрее описывал на земле и в воздухе дуги и хорды.
– А воны чекають на вас, чи ни, тии дидьки?
– зачеркнула она одной из хорд, одним движением костыля дом, его дом на той стороне.
– Как тут у вас переправляются, - спросил он почти грубо. Старухина агрессивность понравилась ему ещё меньше, чем прежняя спячка.
– Может, есть у вас тут брод?
Он с сомнением покосился на речные водовороты. Дунул слабый, но нервный ветерок, и погнал против течения рябь, стирая с поверхности воды сиреневые оспины. Туда же поплыли нападавшие откуда-то в воду листья.
– Перевоз, - каркнула старуха, ткнув костылём в плоскодонку, пристроенную за грушей. Странно, как это он раньше не заметил её.
– Чья лодка?
– Ота?
– Ну да, да, эта!
– сдерживая накапливающееся раздражение, сказал он. Можно на ней переехать?
– Чого ж не можна - можна.
– А кто её назад перегонит?
– невольно глянул он на костыль.
– Та, мабуть, я. А то хто ж?
– Я заплачу, - пообещал он.
– Может, я на вёслах, а вы...
– Отож! Звидкы ж весла... Двадцать копийок!
Костыль почему-то сделал выпад в сторону его толстого портфеля.
– Замётано, - решил он покончить с переговорами и угрызениями совести.
– Чого ще?
– Говорю: согласен.
Он отступил в сторону, чтобы дать ей пройти к берегу, но не стал поворачиваться к ней спиной. Что там спиной, даже боком - не стал. Всё это он проделывал уже не обдумывая, автоматически. Старуха запрыгала на своих трёх опорах к воде. Он столкнул лодку, увязнув в иле, в который превращался песок сразу же за границей берега и дна. Туфли, конечно, промокли. К этому - он ещё проехался животом по борту лодки и, разумеется, оторвал от рубашки пуговицу. Пока он устраивался на сиденьи, плоскодонка лихо прыгала под ним. Устойчивое положение было найдено лишь после решения уравновеситься портфелем. Его пришлось поставить в затхлую, плескавшуюся под скамейками воду. Глядя на испорченные туфли, он не преминул отметить свою удивительно вялую реакцию на укусы очередных неприятностей. Но никак не расценил эти перемены, возможно, и имеющие какие-нибудь последствия. Пока он вот так устраивал себе жизнь, старуха чудесным образом оказалась на скамейке кормчего. Самым расчудесным, если учитывать её возраст и конструкцию, обе вещи - весьма несовершенные... Костыль, вонзившись в воду, превратился в шест Харона - типун тебе на язык, сказал он себе - которым старуха явно собиралась отталкиваться от дна.
– Мелко?
– спросил он, сидя спиной к своему дому - лицом к Харону.
– Туточки да, - старуха снова уставилась на него, не делая попыток сдвинуть лодку с места. Он испугался, что она опять впадёт в своё оцепенение.
– Ну, бабка, может быть, всё-таки я потолкаю?
– А може... не поидемо?
– вдруг выпалила она и подмигнула здоровым веком.
– Може, передумаемо?
– Чего?
– изумился он.
– Та ни, то я так, - сказала она, по всей видимости - самой себе.
– Що воно мени? Мени тым краще: раниш я була з краю, тепер уси воны...