Шрифт:
– Во многом. Но не потому, что у нас неожиданно появились друзья и братья. Помнишь, как мой дурачок у тебя здесь ораторствовал, что он славянин? Мои предки триста лет воевали за всяких братьев-славян, которые про нас вспоминают, исключительно чтобы как-то использовать. А где все они были, когда к нам приходили беды? Хоть кто-нибудь из них?
– По части братьев-славян я тебе не советчик, – усмехнувшись, сказал Натан. – Да и, как мне кажется, ты все же немного перебарщиваешь. Ну что они могли сделать? Чем могли России помочь?
– Например, не вставать на сторону ее врагов.
– Допустим. Хотя вот что я действительно не понимаю, так это нынешнюю страстную любовь моей дочери и ее сверстников к прибалтам, Венгрии, Германии, прочим друзьям нашим драгоценным. Угнетенные, островки свободной Европы. И почему-то особенно именно те, у кого нацистские пулеметы еще спрятаны в сараях. Интересно, кроме нас с тобой историю теперь вообще кто-нибудь помнит?
– Дело не в этом, – сказал Петр. – Дело в самой сути. Англия – не бритты, германцы или норманны. Это то новое, что стало всемирной цивилизацией. Точно так же и Россия. Россия – это то новое, что несводимо к своим древним частям. И в этом новом мы абсолютно одиноки. Мои предки умирали то за предполагаемых славянских братьев, которые их тихо ненавидели, то за будущее европейских народов. Благодарности это самопожертвование нам не принесло. Так что и устраиваться нам надо теперь самим. Без иллюзий. А возрождать сейчас идею наций и есть непонимание России и русской культуры, ну или Союза, если ты так предпочитаешь, как особой модальности бытия в пространстве. Это политика саморазрушения и самоубийства. Теперь я звучу достаточно практично?
– Да ты стал коммунистом, – изумленно ответил Натан.
– Ирина Натановна, как хорошо вы сегодня выглядите.
Она подняла глаза, улыбнулась.
– От вас почти всегда веет таким спокойным счастьем.
Снова улыбнулась.
– Может быть, просто осень кончается, – ответила она. – Не люблю осень.
– Осень все ненавидят.
– Мне пора домой, – сказала она. – У нас в гостях мои родственники. Они обидятся, если я поздно приду. А у меня отличные родственники.
Ира вышла с работы, но пошла пешком. Было холодно; со стороны залива дул пронзительный ледяной ветер. Наверное, она еще и одета была не по сезону. Как-то почти перестала за собой следить – даже обращать внимание на то, в чем выходит из дома. Она продрогла, но продолжала идти, стараясь держаться более защищенной от ветра стороны улицы. Уже прошли первые снегопады, так что у стен и вокруг деревьев лежал серый талый снег. Небо тоже было тяжелым, низким и серым; казалось, что еще немного, и облака начнут задевать за крыши домов. Стоял позднеосенний вечер, из тех бесконечных темно-серых ленинградских северных вечеров, когда день давно кончился, если вообще был, а ночь все еще не наступает. Домой Ире не хотелось совершенно; и вот уж кого она точно не готова была сейчас видеть, так это родственников из Хмельницкого. Ей казалось, что они много о чем догадываются, а вот отчитываться перед ними она вовсе не собиралась; да и говорили они в основном сами и о себе. Было понятно, что кроме них самих их едва ли хоть что-то интересует. Кроме того, она вообще не понимала, почему родственники снова оказались у них с Андреем; почему Андрей дал на это согласие. У нее самой практически не было выбора; это же все-таки ее родственники. Но от его бесхарактерности она устала. Родственники могли бы запросто пожить у ее родителей; хоть чем-то родители бы помогли, раз уж ни тепла, ни человеческой поддержки от них не дождаться.
Кроме того, Ира подозревала, что, несмотря ни на что, отец все равно поддерживает с Асей какие-то контакты; даже теперь, когда Ася уже переехала в Москву и общаться с ней он никак не был обязан. Но он всегда любил племянницу; к сожалению, сильнее собственной дочери. Ира давно об этом догадывалась, но после всей этой истории это стало как-то особенно понятным; и боль от осознания этого чувства не проходила со временем. А то, что он поддерживает контакты с Асиной мамой, она знала наверняка. Отец даже не пытался это скрывать. «Она же моя сестра», – говорил он. Хотя, казалось бы, в нормальной семье именно она, Ира, его собственная дочь, должна была быть для него на первом месте; но нет, ей можно было изменять и лгать, ее можно было пинать, обманывать, унижать, а у него все равно находились отговорки. Мама, конечно же, встала на ее сторону, но тоже так странно, что, может быть, лучше бы она просто промолчала.
– Ирочка, – говорила она, – ты все выдумываешь. Ничего у Андрея с Асей не было и быть не могло.
В том, что у них что-то было, Ира была уверена; женское чутье в таких вещах не ошибается. А ведь Ася ее двоюродная сестра. Да, они никогда особо не ладили, но это не было отговоркой; это не было вообще ничем. Если бы речь не шла о ее собственной кузине, подумала Ира, наверное, было бы как-то проще смириться. Хотя все равно, зная обо всем, продолжать молчать, каждый день возвращаться в дом к практически чужому человеку, ради детей продолжать разыгрывать эту пустую и унизительную комедию было невыносимым. Но чем больше энергии у нее уходило на то, чтобы продолжать играть эту заранее проигранную роль, тем меньше душевных сил и, видимо, тепла оставалось для детей. Они постепенно отдалялись. А еще дети ничего не чувствовали и продолжали требовать и только требовать. Кроме того, ее же собственные родители настраивали детей против нее; в этом она тоже была практически уверена. Да еще и пичкали их этим гнусным советским бредом. Все это было отвратительно; ей было больно об этом даже думать. И во всем этом не было ни единой отдушины. Ира чувствовала, как серый, тяжелый, промозглый вечер проникает в каждую пору тела, давит на нее, прижимает к земле. Несмотря на сильный западный ветер, ей казалось, что она задыхается. Потом она поняла, что продрогла и устала до такой степени, что ноги сейчас подогнутся и она просто упадет. Каждый следующий шаг давался ей с трудом. Ира дошла до трамвайной остановки и, даже не взглянув на номер, села на какой-то трамвай.
Трамвай трясся, дребезжал и петлял, ощутимо подпрыгивая на рельсовых стрелках; он двигался куда-то в сторону порта, а потом, наверное, за Нарвскую заставу. Улицы там были темнее, а фонари казались совсем тусклыми. Делать ей там было нечего, но Ира подумала, что всегда сможет вернуться на метро. Наверное, следовало бы узнать, какой это номер, но и на это у нее уже не оставалось сил. Она решила, что в крайнем случае доедет до кольца, а там пересядет на тот же номер в обратном направлении и когда-нибудь все равно доберется до какой-нибудь станции метро. Ей было все равно до какой; казалось, что ей уже вообще все все равно. Но неожиданно она поняла, что какая-то посторонняя мысль прервала теперь уже обычный для нее поток внутренней горечи; это была мысль о том, что трамвай красный. Она точно знала, что он красный; красными были все трамваи. «У них даже трамваи красные», – с ненавистью подумала Ира. Выглянула в окно. Свет от трамвайных окон двигался вместе с ней сквозь холодную ленинградскую ночь. Ее захлестывало волнами боли, одиночества, безнадежности, оставленности, затягивало тяжелым холодным морем бездомности, ненужности и отсутствия любви. Временами пассажиры входили и выходили; выходили чаще, чем входили. Трамвай был уже почти пустым, а за окнами наступила ранняя ночь. На каждой остановке из открывающихся дверей падал поток холодного воздуха. «Чтоб всех подобрать, – подумала Ира, – потерпевших в ночи крушенье, крушенье».
Вся эта ситуация Андрея изрядно раздражала. Ирка непонятно где шлялась, дети были у ее родителей, а он сидел на кухне с ее же родственниками и был вынужден вести какие-то совершенно дикие разговоры. И тот ее аргумент, что приезжают же к ним временами его брат с женой, совершенно не убеждал, потому что одно дело Лена или ее Поля, которая с обоими детьми как-то замечательно подружилась, а другое эти дикие родственники из Хмельницкого, которых сама Ирка не переносила, хотя всячески это отрицала. И вообще, почему они живут у них, а не, например, у Иркиных родителей. Или у Асиной мамы. При мысли об Асе ему стало еще тошнее; вот о ней точно не следовало думать. Уже два года он старательно себе это запрещал, и обычно ему даже удавалось этому запрету следовать.