Шрифт:
Молчала и Зинаида Ивановна, — в глазах слезы, губы сжаты, будто крик сдерживает, потом не своим голосом в детскую их отослала: «умоюсь, отдохну и приду». Девочки тихонько удалились, и в ожидании бабушки начали прислушиваться к доносившимся из кухни словам, гадая, когда уж кончатся эти разговоры, а потом уж из чистого любопытства: что ж там такое случилось, что бабушка вот так, за несколько дней поседела. Но случайно долетевшего «расстрельный овраг» оказалось достаточно, чтоб интерес их угас.
Без того все в этом городе звучало угрюмо и мрачно, — хоть «Стенькина тюрьма», хоть «Висельный овраг». Казалось, сам воздух пропитан здесь ненавистью и враждой. Поэтому, наверно, и закрывали повсюду ставни, затем и вешали на проемах одеяла с покрывалами, — не ради тепла, а чтоб от отравы уберечься, — так частенько казалось девочкам.
Но теперь знали они и другое, — знали, что взрослым нисколько не легче. Что и они видят и знают такое, от чего седеют, пропадают, погибают, и все-таки не уходят, все-таки собираются и дальше здесь жить, и уверены, что иначе нельзя. Все эти соображения, и особенно сам вид Зинаиды Ивановны, заставил их смириться со строгостями новой жизни, и даже с домашними занятиями. В конце концов, когда трудно всем, — куда уж ссориться?
И скоро в можаевском флигельке своего рода порядок наметился. Взрослые с утра уходили на работу (кроме Трофимыча с Кузьминишной, они по дому хлопотали), девочки прилежно садились за уроки, потом по дому помогали и взрослых ждали: рисовали, книжки читали, фигурки из бумаги складывали да Кузьминишны сказки слушали про Стеньку Разина, про водяных и леших, стрешных да поперешных, про юродивого Антошу и блаженную Екатерину. А вечером, когда все возвращались, девочки рассказывали о своих занятиях, а потом слушали — если было позволено — разговоры взрослых.
Петька на железную дорогу устроился и любил про электричество, поезда, пароходы и даже аэропланы поговорить. Не всё девочки понимали, не всему верили, тем не менее, памятуя о его беде, прерывать не торопились: пусть помечтает человек, авось, и боль утишится.
Данилыч, хоть и не словохотлив, молчалив был, зато иногда задержится почему-то на кухне, да вдруг скажет громко, как зазывала: «А что сегодня на базаре приключилось! — девочки тут как тут! усядутся и ждут в радостном предвкушении. А Данилыч продолжает, — Объявился на рынке гражданин один. В черном плаще, в белом кашне, в калошах на босу ногу, идет вдоль рядов, на товар поглядывает»… — А дальше изображал прохвоста базарного, как тот эдаким барином вышагивает, с кем-то поругается, кого-то похвалит, а сам нет-нет да прихватит что и сунет тайком в карман; уходит, вроде ничего не купил, а за углом… И Данилыч, лукаво поглядывая на сестричек, выкладывал перед ними леденцы, орехи, кульки с семечками или ломтики сушеной дыни. То-то счастья было!
Папа Васенька, когда лекции читал (работа у него такая была), все больше о природе рассказывал, о Волжской биостанции, об одном из ее создателей — докторе Яблонском, в лечении своем использовавшем гипноз. И сколь ни спорной была эта практика, однако ж благодаря ей некий известный бас-баритон преодолел страх сцены и даже приобрел всемирную славу. Говорят, этот доктор одним словом и приступы останавливать мог, но Василий Николаевич такую помощь принимать отказывался, говорил: что дано, то пусть и будет. Поленьке их приятельство казалось странным, такими они были разными. Но когда у папы Васеньки случились неприятности с работой (от него потребовали лекций о том, что Бога нет, а он их писать отказался, за что и был отстранен), — именно доктор Яблонский устроил его дворником в ту же больницу, где работал сам. А это непросто было, учитывая нездоровье и происхождение Василия Николаевича. Так папенька всю свою любовь к природе на больничный сад перенес. Описывал, как цветники устраивал, кусты сажал, тропинки прокладывал. Да молиться больше прежнего стал.
Вслед за папой Васенькой Зинаида Ивановна в ту же больницу сиделкой (или, как говорили во времена Герасима Можаева, хожатой) устроилась. Впрочем, ее внимание к занятиям девочек нисколько не ослабло. Какой бы усталой она ни приходила, — обязательно интересовалась, как позанимались, что изучали, и на завтра домашние задания задавала.
Фая с Розой по-прежнему стирали и гладили, а еще шитьем на дому зарабатывали.
И даже мама Вера устроилась, вернее, работа сама к ней пришла. Однажды во флигелек человек в кожаной куртке постучал, а дома только и были Кузьминишна с мамой Верой и девочками, потому и открывать не хотели, — боялись. Но человек не уходил, громко в дверь колотил, ждал, прислушивался, опять колошматил. Пришлось отпирать. Он сердито приказал всем из комнат выйти, и, оглядев всех пятерых, скомандовал маме Вере следовать за ним к товарищу Горскому. Мама Вера обмерла, задрожала, но пошла.
Девочки с Кузьминишной ни живы ни мертвы на кухне засели, даже Машенька не плакала. И только тогда разревелась, когда мама цела-невредима вернулась и рассказала, что Горскому человек понадобился, чтобы с документами разбираться. Он далеко ходить не стал, решил во флигельке грамотных поискать. Вот, узнавал, умеет ли мама Вера читать-писать, а узнав, что она грамотная, предложил ей со следующего дня на работу выходить. Она, хоть и с ужасом в душе, — но согласилась: отказаться было страшнее.
Первые рабочие дни давались ей тяжело. Мама Вера много плакала, сердилась и выговаривала на кухне папе Васеньке и Зинаиде Ивановне. Но никто ее не винил, — ждали, когда пообвыкнется (она же ни дня прежде не проработала). Со временем ее поведение выровнялось, так что она не только работы, — жизни меньше бояться стала, к прежнему благодушию вернулась. А скоро и про Советскую власть со значением рассуждала, и о товарище Горском с уважением отзывалась: везде неразбериха, голод, хаос, а он все понимает, ничего не боится, уверен, сдержан, спокоен. И видно, Горский ее как делопроизводителя тоже ценил, раз через месяц-другой приемщицей в промпункт (в бывшей лавке Широких) посадил, печати со штампами выдал и в анкете совслужащей записал. Тут уж мама Вера и вовсе приободрилась, расцвела: то сережки новые, то стрижка модная, то блузка шелковая. Хлеб вон только дорожает, цены растут, завтрашнего дня не угадаешь, а мама Вера скользит как рыбка в речке, — мудрая рыбка: и отлива не боится, и на удочку нейдет, и в сети не попадется. И Можаевым хорошо. Под боком у Горского, конечно, не забалуешь, а вроде и под его защитой, — у арки въезда всегда часовые, во дворе тихо. И у девочек книги для домашних занятий появились. Из библиотеки Широких. И каждый своим делом занят, и дома мир и спокойствие.