Шрифт:
— Трофимыч, миленький! — заулыбался Василий Николаевич, повеселели остальные, и даже Поля, узнавшая в Трофимыче личного кучера семейства Широких, который несколько раз бывал в Белой.
— Батюшка! Матушка! Родимые! Во дурак слепой! Во тетеря-то! — суматошился он, подбегая к гостям и направляя лошадку к домашнему въезду. — А ведь ждал, ой как ждал! А Данилыч как извелся! А Кузьминишна! Время, сами знаете… Так что вы к нам, к нам пожалте! — И вдруг понизив голос, почти шептал, — В доме-то Горский с людьми… Вот ведь… — И снова громко оповещал пустоту, — Можаевы! Можаевы приехали! Не сробели! Можаевы-то… — повторял он, суетливо расплачиваясь с проводниками и запирая дверь.
По большой, еще теплой кухне бегала собирая на стол Кузьминишна, румяная, благоуветливая старушка, супруга Трофимыча. Сам Трофимыч, раздувая в печи огонь, прерывисто тараторил, то и дело выразительно поглядывая на гостей:
— Уж вам опять лучше Можаевыми… Широких-то, по-ихнему, буржуями получаются... А Можаевы что? На земле трудились, землю пахали. Спокойней так, вернее. Понимаете? — делал он большие глаза. — Зинаида Ивановна придет… у родни она сейчас… то же скажет.
Взрослые рассеянно кивали и медленно, с трудом, стягивали тяжелые, проволглые, холодные одежды, чтоб усесться, наконец, за стол, на котором уже стояли серый хлеб[47], горшки с вареной картошкой, яйцами, луком, соленьями и вареньями.
От тепла и запахов кружилась голова. Казалось, самое время утолить голод, наглядеться, наговориться, но то ли дорога так утомила, то ли волнения сказывались, — взрослые к еде прикасались неохотно, говорили вяло, словно через силу. Зато девочки набросились сразу, и все бы до последней крошки смели, если бы сон не сморил их тут же за столом.
Спали они чуть ни до полудня следующего дня, а проснувшись, долго не выходили из комнаты, чтобы не мешать взрослым размещаться и обживаться. Вышли, когда мама Вера к столу позвала, но сама она в комнате с Ванечкой осталась. А на кухне уже собрались все обитатели флигелька: Трофимыч с Кузьминишной, Фая с Розочкой, Данилыч и такая родная, такая любимая бабушка Зинаида Ивановна, и даже гость из Камышина — Петька Можаев. Только Николая Сергеевича не было, — он в Царицын по делам уехал да камышинских Можаевых на обратном пути навестить думал.
Трофимыча и Данилыча, управляющего хозяйством Широких, Поля и сама пару раз в Белой видела. Про Данилыча так и целую историю знала.
Однажды совсем дитем он почему-то один на вокзале остался. Ни отца, ни матери, никогошеньки рядом не было. Заплакал она. Пожалели его люди добрые, кто хлебца дал, кто картошки печеной, кто яблок с леденцами, семок насыпали, — пожалели да разошлись. Покушал малец, еще подождал: авось, кто искать его станет, — да так никого не дождался. Вот и стал сам себе кусок добывать: где похристорадничает, где заработать дадут, а где и сворует. Как-то раз портмоне у господина одного увел. А господином тем Николай Сергеевич и был. Они с Зинаидой Ивановной тогда только-только свадьбу сыграли, и на вокзале то ли встречали кого, то ли так гуляли, да вот, в буфет заглянуть решили. Хватился молодой господин Широких кошелька, — а нет его! Бросились служители воришку искать. Нашли, в комнату особую отвели, стали бумаги на него заполнять, чтобы в сиротский дом проводить. А он ни имени своего, ни фамилии не знает, помнит только, что по отцу — Данилыч. Для бумаг Иваном Ивановым назвали. Тогда же Зинаида Ивановна с Николаем Сергеевичем в ту самую комнату подошли, с людьми в мундирах о чем-то долго говорили, мальчишку с собой забрали, домой привели, накормили, напоили, работу какую-то дали, потом и образование. Данилыч, как грамотным стал, — воровать зарекся, притом и другим себя дурить не давал. Посторонним Иваном Даниловичем представлялся и только для Широких предпочитал Данилычем оставаться, «потому как так роднее». А позже управляющий из него такой вышел, что в другие дома переманивали. Сам не шел. Другой судьбы не искал.
И ни войны, ни революции этого не переменили. В стране — бесчинства да нестроения, в Саратове неразбериха, а Данилыч о себе и не думает, все мысли — как бы Зинаиде Ивановне с Николаем Сергеевичем помочь. Правда и то, что в семье тогда большая беда случилась, — Широких-старший, который личный дворянин был, упокоился. За нею и поменьше неприятности посыпались: Николай Сергеевич, как поехал в Царицын отца хоронить да с наследством разбираться, так и пропал, — ни слуху ни духу. Потом Зинаида Ивановна в саратовскую деревню по делам отправилась. Данилыч один на хозяйстве остался. А тут «эти» нагрянули, — «этими» в людской большевиков называли, — именем революции всю лавку обнесли, разгромили; мануфактуру «до дальнейших указаний» закрыли, даже двери досками заколотили. И ускакали.
Данилыч тогда же, как знал, — поспешил вместе с Трофимычем самое ценное из дома Широких забрать да в людской до хозяев припрятать. Потом уж защиты искать пошел.
К одним властям кинулся: что за беззаконие такое, где управу на разбойников найти? Те его вместо ответа «в партию» зазывать стали, — ни помощи, ни совета толкового, слова только…
К «этим» сунулся, — а ему: «Какого класса будете? Перед хозяевами выслуживаетесь? А Баржи[48] не боитесь?» А пока он терялся от такой наглости, заявили, что мануфактура отныне — достояние революции, а революция сама о себе позаботится, без буржуйских прихвостней обойдется. Через несколько дней Горского с людьми прислали. Те из машин забирать ничего не стали, — все в угол сгребли, рогожей прикрыли, к ней бумагу с круглой печатью приспособили, с разъяснением, что имущество сие в пользу народа изъято. Работников выгнали: идите куда хотите, отныне вы люди вольные. Потом владельцев мануфактуры, самих Широких, к себе потребовали, а узнав, что те в отсутствии, самолично в их дом вселились. Данилыч как мог с управляющим мануфактуры дела порешал и с оставшимися домочадцами хозяев ждать остался. Да сник Иван Иванов, о том думал, что дела не уберег, что в доме чужие теперь живут, и всё вокруг мануфактуры, вокруг опустевшей лавки кружил, кружил… И хоть человеком был крепким, а совсем расстроился, распечалился… Пока Горский новую каверзу не устроил — нехорошее насчет Фаи с Розой не замыслил…
Их, маму с дочкой, Зинаида Ивановна с Николаем Сергеевичем в 1905 году приютили, когда в городе еврейский погром случился. Кузьминишна тогда ох как переполошилась: чего только про жидов ни говорят! и чем жальче они выглядят, тем больших бед от них жди.
Кто знает, какими словами Зинаида Ивановна страхи эти усмиряла, — а так усмирила, что Кузьминишна поначалу просто притихла, потом столоваться вместе обеих пригласила, а скоро дочками называть стала. Те же, как погром прошел, так при доме жить и остались: стирали, шили, гладили. Фая для Кузьминишны в домашних хлопотах первой помощницей стала, да Розочку поднимала, а уж Розочка росла… и добрая, и послушная, и старательная. А на скрипочке как играла! Иногда в дуэте с Зинаидой Ивановной.
А тут опять революция, — снова в людях животное проснулось: и своих, и чужих боятся, а уж про евреев вспомни только! Вот и во флигелек люди Горского однажды пришли: глазами хмельно сверкали, угрожающе за ружья хватались, не по-русски, колюче ругались, на Розу гадко посматривали, и грозились обеих, и мать, и дочь, в ЧК как чуждый элемент сдать. Что этим воякам Данилыч с Трофимычем ответили — тайной осталось, но сумели депутацию выпроводить. Потом с самим Горским договаривались, — не побоялись ведь! — и даже бумажку от него получили, чтоб обид Фае с Розой не чинилось: должен же кто-то солдатиков обстирывать, шинели им чистить, одежды латать. Но уж лошадок хозяйских отдать пришлось, а «эти» их и вовсе со двора свели, кому, куда — Бог весть. Тут уж Трофимыч пригорюнился, приуныл, ванёк[49] безлошадный. Целыми часами в конюшенке просиживал.