Шрифт:
Мы въезжали в радугу. Она широко раскинулась разноцветными воротами над шоссе, ведущем из Хаапсалу в Таллин. «Хороший знак», – сказала Наташа Маллеус. Но это был знак расставания. Я еще раз и, возможно, теперь уже навсегда расставалась с местом, которое когда-то стало моим прибежищем. Но чтобы все объяснить, надо начать с начала.
«Была другая, непонятная жизнь»
Сейчас я думаю: «Господи! С чего было так мучиться?» А ведь мучилась, терзалась, даже заболела, похудела так, что вокруг ужасались, предполагая худшее.
«Незабавно умереть в Опоческом уезде», – писал Пушкин Вяземскому, умоляя вызволить его из михайловской ссылки.
«Незабавно» было мне оказаться героиней анекдота, курьеза, прославиться в качестве бедолаги, которую как неблагонадежную выгнали с работы партийно-комсомольские бонзы. Неблагонадежность моя была очевидна: еще раньше я совершила безумный с точки зрения партийной этики поступок. Поехала в Москву, в ЦК партии, добиваться опубликования зарезанной цензурой и обкомом статьи о Высоцком. В какое чудовищное время мы жили! А статья была прекрасная, ее предложила журналу известный московский критик Наталья Крымова.
Разве можно было такое простить какой-то там Алексеевой? Вот и не простили, вот и выгнали при первом удобном случае. Случай, правда, оказался совсем неудобным: вся страна смеялась.
Я тоже смеялась. А потом плакала. Потом, когда жизнь покатилась дальше, все при деле, все работают, все про тебя забыли, отсмеявшись, а ты стоишь «на полустаночке» и смотришь, как «мимо пролетают поезда».
Вот тогда и пришла ко мне эта первая фраза, неизвестно почему и зачем: «Была другая, непонятная жизнь: Париж, к которому он так и не привык…» Кто такой – он? Почему Париж? Но фраза, как соломинка, явилась и не забывалась и каким-то странным образом помогала держаться на поверхности дней: «…другая, непонятная жизнь, была другая, непонятная жизнь». И я вдруг поняла, что это – первая фраза романа, что надо писать роман. Именно – роман, не больше и не меньше.
Поехали в Хаапсалу!
Чтобы написать роман, надо куда-то скрыться. От хотя и редких телефонных звонков, сочувствующих взглядов, вопросов, советов. Первое, что пришло в голову – Эстония. Милая, любимая Эстония, в которую мы без конца ездили сначала на мотоциклах, потом на машинах и которая принимала нас скрепя сердце. Мы были оккупантами, не именно мы, но все равно это с нашей, русской стороны, из-за Наровы, из-за Петсаари пришли те, кто заставил маленькую страну жить по чужим законам. Как ни люби Эстонию, ты все равно останешься для нее чужаком. Любовь без взаимности. Это огорчало, но не обижало. Так и должно было случиться: нашей вины нет, но нам ее расхлебывать.
И все же – Эстония! Не Москва – моя родина, не Карельский перешеек, где столько лет жили на всяких разных дачах, – Эстония.
Стопка бумаги, несколько авторучек и эта странная, неведомо откуда взявшаяся фраза – «была другая, непонятная жизнь», – вот и весь багаж, с которым я чуть больше двадцати лет назад, в июне 1982 года, приехала в Хаапсалу.
Двадцать лет и два дня
Двадцать лет – это даже для исторической эпохи немало. Особенно если эпоха пришлась на время крутых перемен.
Той Эстонии, в которую когда-то приезжали, больше нет. И слава богу, что нет. Нет уже этого разлитого в воздухе чувства национального ущемления. Оно ощущалось во всем – в разговорах, взглядах, рассказах о прошлом. «О, это было еще в эстонской Эстонии…» В эстонской – не в советской.
В эстонской Эстонии моя квартирная хозяйка в Хаапсалу Лийзе Роо прожила половину своего долгого века. Ей исполнилось сто лет в 1989-м, как раз в канун больших перемен. Столетие Лийзе торжественно отмечалось в таллинской ратуше, но увидеть свою Эстонию вновь эстонской ей уже не довелось.
И вот мы стоим у ее дома на улице Линда, 11, опустевшего, заколоченного… Мы – это Наташа Маллеус, продюсер эстонского телевидения, Ира Михальченко, тележурналист из Петербурга, и я. Мы приехали, чтобы снимать задуманный Ирой телевизионный фильм, который потом назвали «Магда», и я рассказываю своим спутницам о Лийзе, что жила здесь – в двух шагах от дома, где останавливался приезжавший в Хаапсалу Петр I.
Почерневшая от времени доска, свидетельствующая об этом событии, по-прежнему висит на бревенчатой, тоже изрядно почерневшей стене. Доска осталась, а вот улицу переименовали. Раньше она называлась улицей Вийдемана, теперь – Рыцарская. Вийдеман – академик, родился здесь, а умер в Петербурге в позапрошлом веке. Когда возвращали улицам прежние имена, не пощадили и академика.
И вот еще один штрих к изменившейся действительности: в стране создана языковая инспекция, призванная окончательно изгнать с эстонских улиц кириллицу. Раньше ведь как было? Любое наименование дублировалось на русском. Сейчас ни одной русской вывески вы здесь не встретите. Государственный язык – эстонский, извольте с этим считаться! А мы? Мы-то, наоборот, все свои города завесили латиницей, все по-английски (иногда по-французски) и даже без перевода на язык родных осин.
Так что же жизнь в заново сознающей себя Эстонии – возвращается на круги своя или идет вперед? Вернуть старые названия проще простого, сложнее ощутить себя независимым, европейски воспитанным обществом. Впрочем, Европа здесь для нас всегда была гораздо ближе, чем в других краях. Это как контраст между засиженной мухами российской чайной с ее алюминиевыми вилками – и изящно сервированным ужином (и непременный цветочек в керамической вазочке!) в придорожной столовой где-нибудь между Муствеэ и Ийзаку. А уж про Таллин и говорить нечего.