Шрифт:
Задевая стены и мебель, я выбегаю на улицу. Рот непроизвольно открывается, ловит свежий воздух. В глазах проясняется. Катин вопль заглушает рык. Опускаю взгляд и вижу возле ноги собачью морду. На фоне черной глянцевой шерсти сверкают белые, покрытые слюной клыки. Пес рычит, передними лапами подгребая землю, но, как ни старается, не может растянуть цепь и достать меня.
– Что, псина, хочешь меня добить? – наклоняюсь к собачьей морде. – Тогда дотянись!
Пес рывком подпрыгивает, зубы клацают возле моего лица. В нос ударяет зловоние пасти. С первого дня в этом доме я боялась выходить во двор. Знала, что пес на привязи, но чувствовала его злобный взгляд и опасалась, вдруг ненависть окажется сильнее цепи. Не буду испытывать судьбу и сейчас. Выбора, куда бежать, передо мной не стоит. В мире есть только один человек, которому я не безразлична – моя единственная подруга Ира. Я бы не выжила в детдоме без ее поддержки. Пусть это прозвучит жестоко, но детям, никогда не знавшим родительской любви, проще примириться с казенным безразличием. Мне же, ребенку из заботливой, любящей семьи, внимание и ласка были нужнее еды и крова.
Мой папа, кардиолог, сам долгие годы страдал от болезни сердца. В день аварии мы гостили у тетки, маминой сестры. Недавно отцу сделали операцию. Он чувствовал себя хорошо. Когда мы возвращались домой, на улице шел дождь. Папа вел машину, мама спала, а я выглядывала с заднего сидения через ее плечо. Мамина голова, наклонившись на бок, закрыла мне обзор, а когда я снова увидела дорогу, в глаза ударил яркий свет. Фары отразились в луже и ослепили меня. Эта вспышка – последнее, что я помню.
Назавтра я услышала, как врач сказал моей тетке, что новое сердце хорошо прижилось, и только оно позволило папе прожить еще четыре часа после аварии. Никто не мог объяснить, что произошло в машине, а мне и не нужны были разъяснения. Я знала главное: родителей больше нет, у меня болит рука, а в мире не осталось ни одного близкого человека, готового меня пожалеть. У тетки три сына, взять четвертого ребенка она не могла или не хотела, поэтому из больницы меня отправили в детский дом. В первые же сутки из нормального ребенка я превратилась в забитое, перепуганное существо. Белокурые локоны, которые мама каждое утро расчесывала и заплетала в косы, остригли так коротко, что на затылке просвечивала кожа. Дети в палате встретили не новую девочку, а набор вещей, которыми можно поживиться. У меня не осталось ничего, что бы напоминало о прошлой, домашней жизни. Но самое унизительное было еще впереди.
В первую ночь старшие девочки разбудили меня и сказали: чтобы стать своей, я должна пройти испытание. Каждому ребенку на ужин полагался кусок ветчины, но мы съели пустую гречку, а воспитательницы припрятали ветчину для себя. Меня отправили на кухню, восстанавливать справедливость. На трясущихся ногах я пробралась к холодильнику и застыла на месте. Не припомню, чтобы родители говорили мне, что воровать плохо. Наверно, это было заложено в генах – специальный код со словом «нельзя». Я попятилась к выходу, край халата зацепился за рукоятку сковороды, посуда загремела и повалилась на пол. Следившие за мной девочки разбежались, а я, боясь пошевелиться, застыла на месте.
Дежурная воспитательница сначала по-хорошему, а затем и по-плохому старалась выпытать, кто отправил меня воровать. Я сжимала зубы и пригибалась, а воспитательница со свистом размахивала над моей головой сковородкой. Удар оловянным ребром в висок научил меня, что уворачиваться бесполезно. Перед тем как потерять сознание, я заметила в дверном проеме одну из старших девочек. Это была Ира. В ее расширенных от ужаса глазах стояли слезы, но взгляд был полон уважения.
Я очнулась в кладовке, полной консервов. Прозрачные банки дразнили маринованными помидорами и малосольными огурцами, а холод сильнее нагонял аппетит. Меня выпустили только следующей ночью. В палате я легла на кровать, закуталась в одеяло и сжала челюсти, чтобы стук зубов не разбудил всех вокруг. В животе урчало от голода. Кто-то коснулся моего бока. Я повернулась и увидела, что Ира протягивает мне кусок зажаренного на утюге хлеба. Я вгрызлась в сухарь, словно вцепилась зубами в жизнь. Аромат деликатеса перебивал запах дуста от кровати. Я ела хлеб, подставив ладонь, чтобы не потерять ни единой крошки, и сквозь слезы представляла, что ужинаю дома, за круглым кухонным столом, а рядом, подливая папе чай, весело напевает мама. Тогда я поняла: физическая боль – мелочь по сравнению с одиночеством. Но в темноте я увидела улыбку друга. Значит, все образуется, я не останусь одна.
Воспоминания помогают успокоиться. Расстояние от дома до заводского общежития я преодолеваю за считанные минуты. Знакомый подъезд приветствует надписью на мусоропроводе: «Здесь живет Тоня», лифт встречает уже раскрытой кабиной. Нажимаю кнопку с цифрой «восемь» и безуспешно пытаюсь закрыть дверь изнутри. Открытый лифт ползет вверх, а я отступаю на шаг вглубь. Хорошо хоть работает. На весь коридор разносится песенка Жанны Фриске. Слой поролона под кожзаменителем приглушает стук в дверь, а звонок не работал еще шесть лет назад, когда я переехала к Ире в эту малосемейку.
– Ты уходишь по-английски… – напевая, распахивает дверь Ира. – Динка!
Она открывает руки мне навстречу и тут же опускает их при виде моего лица.
– Кто тебя так разукрасил?!
– Кто, кто, – отодвигаю подругу и захожу внутрь. – Паук в пальто.
– Вот сука! – перекрикивает она голос Фриске. – Говорила я тебе, бросай своего Паукова, пока голова цела. А ты: мой Олежек такой, мой Олежек сякой…
– Ир, выруби шарманку, без нее тошно.
Покачивая бедрами в такт, она идет на кухню. Блестящее в лучах весеннего солнца платье обтягивает женственную фигуру. Соблазнительно выгибаясь, Ира наклоняется к розетке, тройник с искрами выскальзывает из оголенного электрического разъема. Раздается последний вздох холодильника, и в комнате наступает оглушительная тишина.
Смотрю на подругу и думаю, как бы я хотела быть такой же. Темные волнистые волосы, карамельно-карие глаза, аппетитные изгибы – все выдает в ней женщину нежную и соблазнительную. Почему Бог не наградил меня округлостями, а вместо этого подарил лишние полметра роста? Кажется, подует ветер и сломает меня пополам. Да еще из-за темно-серых глаз лицо кажется болезненно бледным. Как бы я хотела иметь такие же мягкие, кокетливо вьющиеся волосы вместо своих белесых стручков, торчащих до плеч, словно спицы. Что если бы загар золотил мою кожу так же, как ее плечи? Может, тогда жизнь сложилась бы иначе? Нет, Ирина судьба тоже не бисквитное пирожное, а у моих неудач есть причина куда серьезнее бледной внешности.
– Ир, примешь меня обратно?
Опускаюсь на кряхтящий табурет. Локти упираются в потрескавшийся пластик столешницы. Этот стол-старик делал комнатку то кухней, то столовой. За ним готовили к празднику, его раскладывали, чтобы усадить гостей, а когда наступала пора расходиться по домам, убирали посуду и складывали стол, чтобы гости спокойно, без страха испачкаться или разбить тарелку, могли выйти из крошечной пародии на столовую.
– Только если я мешаю, так и скажи!
– Не придумывай! – садится напротив Ира. – Ты что, совсем от своего решила уйти?