Шрифт:
От нуля. В тот момент Жильбер Ребель сам был нулем. А сейчас в разных странах мира его считают важной птицей. Но этой важной птицы, если обратиться к списку пассажиров самолета Париж—Лион, — этой важной птицы больше не существует. Случилось чудо, — иначе он был бы сейчас обугленным трупом, объизвествленным скелетом, а может быть, даже прахом, который уже невозможно и опознать, но который официально числится под его именем. Ах, если б это было так! На минуту у него появляется такое желание — из-за Глории, из-за всего. И ему вспоминается Кастро. Да, сейчас ему кажется, что он начинает понимать Кастро, — Кастро, который застрелился, потому что устал, смертельно устал, Кастро, который возжаждал смерти и умер, так и не вкусив от жизни, понимая, что, даже останься он в этом мире, он все равно не сможет от нее вкусить.
Такси останавливается, заставляя Жильбера очнуться, вырывая его из плена этих мыслей, которые каким-то непонятным образом завладели им, хотя еще час тому назад, несмотря на телеграмму Глории, не имели над ним власти. Гостиница стоит на прежнем месте, все такая же, даже фасад не перекрашен. Он выходит из такси, расплачивается. Пройдя по небольшому коридору, попадает в обветшалый салон, где так и не сменили мебель. Появляется какой-то человек. Довольно молодой, тогда как дядюшка Дусэ, хозяйничавший тут в свое время, был с большими седыми усами, а мадам Дусэ вечно жаловалась на недомогание и последнее время даже не поднималась наверх.
Этот молодой мужчина, должно быть, новый владелец, о чем можно судить хотя бы по тому, как он представляется Жильберу — «мосье Самбльжан» и спрашивает:
— Что вам угодно, мосье?
— Могу я получить у вас комнату?
— Конечно. Жаклина! — зовет он. И поясняет: — Это мадам Самбльжан, моя жена. Она проведет вас.
Появляется женщина лет тридцати, но уже дебелая, раздобревшая от кулинарных изысков, поглощаемых не спеша, обильно сдобренных божоле. Бренча ключами и совсем как мадам Дусэ приподнимая юбку, она идет по лестнице впереди Жильбера, — быть может, чуть быстрее, чем в свое время старушка, хотя она и моложе, по меньшей мере, на тридцать лет. Что-то сталось с мадам Дусэ? Умерла, наверно, ведь это было в тысяча девятьсот тридцать девятом, когда Жильбер еще учился. Если бы мадам Дусэ была жива, ей было бы — так, так!.. — по меньшей мере, лет восемьдесят!
Не сразу это доходит до сознания. Пятнадцать лет сгорели, как запальный шнур! Охо-хо!.. Мадам Самбльжан — то есть Жаклина — пересекает площадку второго этажа. Куда она ведет его? Ему хочется сказать: «Поместите меня в двадцать второй, я знаю эту комнату, я там жил». Но он молчит, он ничего не просит, как и не спрашивает о мадам Дусэ, о дядюшке Дусэ — уж он-то несомненно теперь умер. Дыра, провал, целая пропасть отделяет ту жизнь, которую он знал, которой жил, от той, что сейчас начиналась…
Начиналась? Почему он так подумал, откуда у него явилась эта мысль? У человека не бывает двух жизней, — жизнь у человека одна. И живет он той жизнью, какую сумел себе построить. Вот и Жильбер построил себе жизнь, и путь его лежит через Лион, там его ждут — так уж сложились обстоятельства, иначе быть не может. Вспомнив о Лионе, он спрашивает:
— У вас есть телефон?
— Ну конечно, внизу, возле конторки.
Надо позвонить в Лион, успокоить руководителей «Французского шелка». А то ведь они там наверняка решат, что он погиб при катастрофе, поскольку телефонный разговор, который он заказал, так и не состоялся, а он сказал секретарше, что не может больше ждать, так как самолет его улетает.
— Немного погодя… я попрошу вас соединить меня, — говорит он. — Сначала посмотрим комнату.
Мадам Самбльжан, будучи женщиной деловой, прощупывает клиента:
— Вам окнами на улицу? Или во двор? Во двор теперь будет тише — ведь рядом у нас Сен-Жермен-де-Прэ.
— А что, слышны колокола?
Он все-таки задал этот вопрос. Хотя и не спросил: «Неужели до сих пор слышны колокола?»
— Вам это будет мешать?
— Нет… нет… — заверяет он ее.
Нет, конечно: он будет только рад услышать колокольный звон. Это воспоминание всплыло в его памяти наряду с некоторыми другими. Но почему он спросил об этом? Ему-то ведь вспоминался звон вечерних колоколов, когда летом он выходил прогуляться по площади Фюрстенберга, освещенной четырьмя фонарями с круглыми лампионами, и казалось, попадал на улицу провинциального городка.
Мадам Самбльжан смотрит на него: Жильбер чувствует на себе ее оценивающий взгляд — она пытается угадать его профессию, что он собой представляет. Одет он не по французской моде, — вот уже десять лет, как он одевается в Нью-Йорке. Мадам Самбльжан говорит:
— Я покажу вам двадцать шестой. Думаю, что эта комната должна вам подойти. Она большая и выходит на улицу… на одну из живописных улочек нашего квартала Сен-Жермен-де-Прэ, — добавляет она, пользуясь терминологией гида или путеводителя.
Она открывает дверь, отступает, улыбается, предлагая свой товар.
Главное достоинство комнаты в том, что она обставлена по старинке. Нет, конечно, не ценной старинной мебелью, а той, что изготовляли в восьмидесятых годах прошлого века, прочной, из хорошего дерева. Только ковер начал уже вытираться — у порога, возле окна, там, где больше ходят. Комната эта во всех отношениях похожа на ту, что занимал Жильбер пятнадцать лет назад, только побольше, да и у хозяйки Жильбер, наверно, пользуется сейчас большим уважением, чем пользовался в свое время некий студент у мадам Дусэ. Мадам Самбльжан даже извиняется: