Шрифт:
Наконец, столь же не заметно, как сон, приходит пробуждение, и он открывает глаза. Темно, лишь сквозь неплотно задернутые занавеси проникает с улицы полоса неяркого света. У него мелькает мысль, что уже поздно, но, как ни странно, это нисколько его не волнует. И не потому, что он забыл про Лион, про «Французский шелк» и все прочее, — нет, просто ему хочется еще поблаженствовать, продлить это состояние, и где-то глубоко внутри возникает надежда, что так будет вечно.
Он не позвонил в Лион. И, судя по тому, что на улице темно, должно быть, пропустил шестичасовой самолет. Он не злится — это его даже забавляет, как хорошая веселая шутка. В конце концов он теперь Гюстав Рабо — так написано в его регистрационной карточке, и в бумажнике у него лишь одно удостоверение личности — на это имя, а паспорт его — паспорт Жильбера Ребеля — лежит в портфеле, там, далеко, очень далеко — в Орли.
Он садится на кровати, потягивается, протирает глаза. И громко произносит:
— А какое мне до них дело — ведь я Гюстав Рабо.
Еще с минуту он забавляется этой игрой. Говорит себе, что в общем-то ничем не рискует, затягивая ее. Вполне естественно, что катастрофа вызвала у него шок, и, если потребуется, этим можно будет все объяснить. А потом — Глория ведь ушла от него, значит, привязывают его к прошлому лишь дела — «Французский шелк», Буанье, Бомель и Амон в Лионе, а в Нью-Йорке Ройсон и все прочие, прямо или косвенно заинтересованные в этом деле. Людей этих так много, что он даже не пытается вспомнить сейчас их фамилии:дела могут и подождать.
Он впервые так рассуждает, вернее, впервые такая мысль появляется у него, потому что какое же это рассуждение, просто он тешится: приятно и забавно так думать, вот и все. Допустим, что и те и другие считают его мертвым, — любопытное это должно произвести впечатление как в Нью-Йорке, так и в Лионе, где его ждали не в расчете, конечно, на то, что он их окрутит, а наоборот, и где сейчас его исчезновение, несомненно, привело всех в панику. Найдутся и другие люди, которые, если он не подаст признаков жизни, не будут спать этой ночью — в Стокгольме, в Бейруте, в Ставангере, в Иордании, в Голливуде, в Сиэттле, а также в Эдмонтоне и в Чикаго. Ну, а он — он будет спать, он еще поспит, потому что хочет спать и может теперь себе это позволить.
Как бы дальше ни развернулись события, на самолет он опоздал: он убедился в этом, взглянув на часы, которые показывали шесть тридцать пять, да к тому же он не забронировал себе места. Разумный человек позвонил бы сейчас в Орли и обеспечил себе место на вечер. Нет, он не полетит сегодня вечером, — успеется и завтра утром. А потом — следовало бы позвонить в Лион. Да, это все-таки надо бы сделать. Он издает глубокий вздох, встает, оправляет одежду, зажигает свет. Порывшись во внутреннем кармане пиджака, извлекает маленькую черепаховую гребенку — подарок Глории — и медленно — ах, до чего неохота что-либо делать! — приводит в порядок волосы.
Итак, решено: он остается на вечер в Париже, но сначала надо все утрясти — завтра ведь этим дурачествам настанет конец. Завтра!..
Он медленно открывает дверь, выходит на лестницу.
В гостинице стоит все тот же запах — неистребимый, не подвластный времени. Под рукой его — знакомые изгибы перил, под ногой — знакомые ступеньки. Он знает, куда надо повесить ключ, который он вынул из двери. Он даже не повернул его в замке — к чему: в комнате ведь не осталось вещей, да и потом он сейчас вернется, вот только купит на ближайших улицах все необходимое, — в районе Монпарнасского вокзала есть отличные лавочки, он это помнит, — у него ничего нет с собой, а для начала нужны хотя бы предметы туалета, пижама и две рубашки. Но надо поторапливаться, а то закроют магазины.
— Вы хорошо отдохнули, мосье Рабо?
До его сознания не сразу доходит, что вопрос обращен к нему, но он тут же спохватывается, вспоминает. Это мадам Самбльжан. Она, конечно, прочитала заполненную им карточку и удержала в памяти его имя — она всегда называет своих постояльцев по имени, гордясь добрыми отношениями с ними.
— Очень хорошо, мадам.
— Вид у вас был усталый, — говорит она.
— Я и сейчас еще не отошел. Так что эту ночь я проведу здесь.
— Я так и подумала, видя, что вы не сходите вниз. Спешить вам некуда — вы же путешествуете. А то люди вечно торопятся. Самбльжан частенько говорит мне: жизнь кажется слишком короткой только тем, кто уж больно спешит. Вы у нас будете ужинать?
— Конечно.
Да, он поужинает здесь — неохота куда-то тащиться. Ведь он остается в Париже не для того, чтобы пойти в театр или в кабаре, а просто чтобы передохнуть, поужинать в свое удовольствие, но без особых излишеств, а потом улечься в постель, в какой спят средние буржуа, по-своему удобную, без специального поролонового матраца, но с добротным волосяным. Да, зачем это он спустился? Ага, вспомнил: чтобы кое-что купить. А потом — позвонить по телефону. Но если он хочет что-то купить, надо торопиться, а то уже поздно. Однако, сначала надо бы позвонить. Ну, будем благоразумны: мадам Самбльжан как раз стоит у конторки. Он подходит к ней.
— Могу я позвонить?
— Ну, конечно, — говорит мадам Самбльжан. — Вон там на столе — видите — телефон.
— А у вас нет специальной кабины?
— Она сейчас неисправна. Но я уйду отюда, как только вас соединят. Набрать вам номер?
— Да, — говорит он.
И застывает. На конторке лежит развернутая вечерняя газета. Во всю страницу, над фотографией, крупным планом изображающей разбросанные, обугленные остатки самолета, заголовок:
«САМОЛЕТ ПАРИЖ — ЛИОН РАЗБИЛСЯ ПРИ ВЗЛЕТЕ НА ОРЛИ, ВСЕ ПАССАЖИРЫ ПОГИБЛИ».