Шрифт:
Сходным образом и Франсуа-Огюст Минье во вступлении к своей «Истории Французской революции» заявлял, что все стадии революционного процесса были «почти неминуемыми» («presque oblig'ees») и их «невозможно было ни избежать, ни контролировать». По его убеждению, революция была закономерностью, а не исторической случайностью:
Было бы опрометчиво утверждать, будто внешняя сторона событий не могла бы быть иной; но нет сомнения в том, что революция, при тех причинах, которые ее вызвали, и тех страстях, которые она использовала или пробуждала, должна была идти и закончиться именно так 361 .
361
Mignet F. A. Histoire de la R'evolution Francaise depuis 1789 jusqu’en 1814 / 5e 'ed. Bruxelles, 1828. T. I. P. 3–4; Библиотека Пушкина. С. 289. № 1168, все страницы разрезаны.
Таким образом, труды французских историков-романтиков обычно охватывают обширный период времени и, иллюстрируя повествование тщательно отобранными красочными деталями и яркими анекдотами, стремятся установить конечную цель (телос) событий и выявить в эпохе или процессе главную причину, их определяющую. Например, у Тьерри это Нормандское завоевание, которое предопределило последующие конфликты и классовое разделение английского общества; у Гизо – расширение прав и свобод простого народа как движущая сила цивилизации и т. п.
Самым ярым сторонником и защитником нового исторического учения в России был Николай Полевой. Его брат Ксенофонт вспоминает, что знакомство с трудами Гизо, Кузена и Тьерри в конце 1820-х годов «не вдруг, но быстро изменило взгляд его на историю России» 362 . В 1829 году Полевой опубликовал критическую статью об «Истории государства Российского» Карамзина, в которой, отдав должное «неотъемлемым достоинствам и заслугам нашего незабвенного Историка», назвал его при этом «историком прошедшего века», которому была недоступна истинная, высшая идея истории, и противопоставил «историкам новейшим» – Тьерри, Гизо, Баранту и др. Современный историк, писал он, «соображает ход человечества, общественность, нравы, понятия каждого века и народа, выводит цепь причин, производивших и производящих события», тогда как труд Карамзина – это скорее летопись деяний, чем попытка понять общую идею русской истории и дух русского народа 363 . Книга самого Полевого «История русского народа» представляла собой откровенное подражание французским образцам и была задумана как «современный» ответ на устаревшие методы Карамзина.
362
Полевой Н. А. Материалы по истории русской литературы и журналистики тридцатых годов / Ред. и вступ. ст. и коммент. Вл. Орлова. Л., 1934. С. 283.
363
Московский телеграф. 1829. Ч. 27. № 12 (июнь) С. 499, 483–486. Подробнее о статье Полевого см.: Козлов В. П. «История государства Российского» Н. М. Карамзина в оценках современников. М., 1989. С. 139–41; Шикло А. Е. Исторические взгляды Н. А. Полевого. Москва, 1981. С. 73–76.
Пушкин, усматривавший в исторических писаниях Полевого граничащее с пародией подражание Гизо, Баранту и Тьерри, чей «образ мнений» он принял «с неограниченным энтузиазмом молодого неофита», резко возражал против его попытки «приноровить систему новейших историков и к России» [XI: 118, 121, 126]. В незаконченной рецензии на второй том «Истории» Полевого он писал:
Гизо объяснил одно из событий христианской истории: европейское просвещение. Он обретает его зародыш, описывает постепенное развитие, и отклоняя всё отдаленное, всё постороннее, случайное, доводит его до нас сквозь темные, кровавые, мятежные и наконец <?> рассветающие века. Вы поняли великое достоинство фр.<анцузского> историка. Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенных Гизотом из истории християнского Запада. – Не говорите: иначе нельзя было быть. Коли было бы это правда, то историк был бы астроном, и события жизни человеч.<ества> были бы предсказаны в календарях, как и затмения солнечные. Но Провидение не алгебра. Ум ч<еловеческий>, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая – мощного, мгновенного орудия Провидения [XI: 127].
Пушкинская парадоксальная идея «неслучайного» случая как «мощного орудия Провидения» 364 напоминает мысль католического философа Пьера-Симона Балланша, которого Пушкин в статье «Мнение М. Е. Лобанова о духе и словесности, как иностранной, так и отечественной» назвал гордостью Франции [XII: 69]. Объясняя, как божественное Провидение, управляющее всем сущим посредством вечного закона, согласуется с человеческой свободой, Балланш ввел понятие «провиденциальной случайности» («le hasard providentiel»), то есть такого события, «которое из-за ограниченности нашего сознания кажется случайным, но на самом деле определяется некоей статикой подобно движению и равновесию жидкостей» («…qui, `a cause de notre intelligence born'ee, ressemble au hasard, mais qui est r'egi par une sorte de statique comme le balancement et l’ 'equilibre des fluides») 365 .
364
O возможных источниках этого парадокса см.: Душенко К. В. «Случай, мгновенное орудие Провидения»: Культурно-исторический фон пушкинского афоризма // Литературоведческий журнал. 2021. № 1 (51). С. 38–54. О философии случая у Пушкина: Кибальник С. А. Тема случая в творчестве Пушкина // Пушкин: Исследования и материалы. Т. 15. СПб., 1995. С. 60–75; Грехнев В. А. Пушкин и философия случая // Под знаком Пушкина: Болдино. Нижний Новгород, 2003. С. 155–162 (републикация из «Болдинских чтений», 1993); Эберт К. Случай и случайность в исторической прозе и историографии А. С. Пушкина // Случайность и непредсказуемость в истории культуры: Материалы вторых Лотмановских дней в Таллинском университете (4–6 июня 2010 г.). Таллинн, 2013. С. 316–332; Мазур Н. Н. К истокам пушкинской «философии случая» // Временник Пушкинской комиссии. Вып. 31. СПб., 2013. С. 175–194.
365
OEuvres de M. Ballanche de l’ Acad'emie de Lyon. T. III. Paris, 1830. P. 382; Библиотека Пушкина. С. 146. № 566. По-видимому, речь здесь может идти только о типологическом схождении, потому что цитируемая заметка была впервые опубликована в третьем томе второго издания собрания сочинений Балланша, который вышел в середине 1830 года. Пушкинские наброски датируются октябрем – ноябрем того же года [XI: 545], так что, по справедливому замечанию К. В. Душенко, вероятность знакомства с ней Пушкина до этого времени «крайне невелика» (Душенко К. А. «Случай, мгновенное орудие Провидения»: Культурно-исторический фон пушкинского афоризма. С. 43).
Формула Гизо, исключающая случайность, в том числе «провиденциальную», по Пушкину, пригодна лишь для исследования одного конкретного исторического феномена – поступательного, многовекового развития европейского просвещения, но к истории России, где подобного развития не было, она неприменима. Русскую историю он считал неотъемлемой частью общей христианской истории, но частью весьма специфической, в которой не действуют законы исторической необходимости, постулируемые доктринерами, а роль случайностей необычайно велика. На протяжении 1830-х годов, отдавая дань новым идеям французских историков-романтиков, Пушкин на деле ориентировался не на них, а на историков-эмпириков докарамзинского периода. В XVIII веке историки имели «менее шарлатанства и более учености и трудолюбия»[XVI: 11], – писал он И. И. Дмитриеву в 1835 году; по его словам, они отличались «смиренной добросовестностию в развитии истины, добродушным и дельным изложением оной, которые составляют неоценимое достоинство ученых людей того времени» [IX: 400]. В 1836 году «великим историком» Пушкин называет не кого-то из современников, а архиепископа Белорусского Георгия Конисского (1717–1795), которому тогда приписывали авторство «Истории Малороссии» (позже печаталась под названием «История русов или Малой России»). Пушкинские оценки этой весьма наивной хроники, изобилующей антикатолическими, антипольскими и антисемитскими инвективами, необычайно высоки. Конисский, говорит он в рецензии, «сочетал поэтическую свежесть летописи с критикой, необходимой в истории. <…> Под словом критики я разумею глубокое изучение достоверных событий и ясное, остроумное изложение их истинных причин и последствий. <…> Множество мест в Истории Малороссии суть картины, начертанные кистию великого живописца» [XII: 18–19].
По сути дела, подход Пушкина к изображению Пугачевского бунта ближе к произведениям таких историков XVIII века, как безымянный автор «Истории Малороссии», чем к тому, что в черновике письма к Бенкендорфу от 6 декабря 1833 года (в котором просил передать рукопись «Истории Пугачевщины» на высочайшее рассмотрение) он определил как «модный образ мысли», подразумевая, конечно же, труды доктринеров и их эпигона Полевого 366 . Сама фрагментарная природа текста (в предисловии Пушкин именует его «историческим отрывком» и «исторической страницей» [IX: 1]), его длина (само повествование без примечаний и приложений занимает не более ста страниц), непродолжительность периода времени, который охватывает книга, и пристальная сосредоточенность на том, что Гизо, как мы помним, назвал «внешними фактами», – на сражениях, действиях правительства, индивидуальных судьбах участников восстания, а не на его внутренних смыслах 367 – все это нарушает правила романтической историографии. По словам Пушкина, он стремился не столько объяснить и обрисовать контекст восстания, раскрыть его социальные, политические и экономические причины, сколько представить строго фактографический отчет, не идеализируя при этом самого Пугачева:
366
Ср.: «…я по совести исполнил долг историка: изыскивал истину с усердием и излогал ее без криводушия, не стараясь льстить ни Силе, ни модному образу мыслей» [XV: 226].
367
Ср.: «Пушкин написал превосходный для своего времени очерк пугачовщины, весьма ценный и по точности фактического рисунка, и по спокойному отношению к предмету исследования. Но все же очерк этот был далеко не полон, и к тому же личная история Пугачева привлекала внимание поэта в гораздо большей степени, нежели социальное содержание движения» (Кизеветтер А. А. Пугачевщина // На чужой стороне: историко-литературные сборники. Вып. 9. Берлин, 1925. С. 253).
…я писал его для себя, не думая, чтоб мог напечатать, и старался только об одном ясном изложении происшествий, довольно запутанных. Читатели любят анекдоты, черты местности и пр.; а я всё это отбросил в примечания. Что касается до тех мыслителей, которые негодуют на меня за то, что Пугачев представлен у меня Емелькою Пугачевым, а не Байроновым Ларою, то охотно отсылаю их к г. Полевому, который, вероятно, за сходную цену, возмется идеализировать это лице по самому последнему фасону [XVI: 21 – письмо И. И. Дмитриеву от 26 апреля 1835 года].