Шрифт:
Русский народ остро чувствует трагический характер этой войны, он ее не хочет, она абсурдна, не должна быть желаема человечеством, которое не может от нее избавиться 46 .
Сразу после октябрьских событий он начинает воспринимать революцию в терминах великой народной трагедии, в которой молодым силам вожделенного нового мира противостоит Россия прежняя, уходящая. Более того, в это время ему думается, что русская революция окажет решающее воздействие на весь ход мировой истории. Так, 27 декабря 1917 года он записывает:
46
Pascal P. A la mission militaire francaise. Mon journal de Russie. 1916–1918. Lausanne: L’ Age d’ Homme, 1975. Р. 127.
Сейчас Петроград представляет собой невиданную сцену, на ней разыгрывается не что иное, как дуэль двух обществ: сегодняшнего и завтрашнего. Они не могут понять друг друга, ибо находятся в разных плоскостях. Они не имеют общей почвы, ибо вне себя ничего не признают […] Вот почему что бы ни говорилось, с точки зрения сегодняшнего дня, против большевиков (то есть против социалистов, так как только они являются последовательными социалистами), а именно, что они предатели, агрессоры, разрушители, является абсолютной правдой; но это не может и не должно их как-то затронуть, ибо они объявили войну нынешнему обществу и не скрывают этого. Они – теоретики, но русский народ, разве что номинально являющийся социалистическим и большевистским, следует за ними, так как он тоже живет будущим […]. Неумело, мучительно, в страданиях кует он это будущее. Русская революция […] окажет столь же огромное воздействие, как и революция 1789 г., и даже еще большее: ведь это не случайность, а целая эпоха […] 47 .
47
Ibid. P. 247.
В этих видениях и пророчествах, которыми исполнены записи 1917 года, многоголосые романы Достоевского оказываются своего рода философско-идеологическим аккомпанементом обращения французского офицера в русскую веру. Из первого тома «Моего русского дневника» следует, что прежде Паскаль почти совсем не знал Достоевского, во всяком случае, в заметке от 16 августа 1917 года страстное желание изучать творчество русского гения формулировалось на фоне размышлений, свидетельствующих об искреннем стремлении французского лейтенанта приобщиться к разнообразным проявлениям русской религиозной мысли того трагического года:
Мне бы очень хотелось изучать Достоевского. Я сошел с ума, эта страсть захватила меня, потому что епископ Михаил рассказывает мне о нем. Вчера я написал и отнес отцу Дейбнеру статью-хронику об идеях Булгакова о Союзе Церквей, высказанных в «Русской мысли» 48 .
Если довериться этому свидетельству, то первым наставником Паскаля в постижении мира Достоевского следует считать знаменитого в свое время архимандрита-старообрядца Михаила (в миру Павел Васильевич Семенов), профессора Петербургской Духовной академии, превосходного проповедника и плодовитого писателя, игравшего заметную роль в Философско-религиозном обществе 49 . Паскаль усматривал в нем «истинно русскую натуру» – непокорного искателя русской правды, трагическая смерть которого облекла фигуру «голгофского христианина» мученическим ореолом: под конец жизни архимандрит впал в одну из болезней эпохи – бродяжничество, был тяжело бит и скончался в старообрядческой лечебнице Рогожского кладбища в Москве.
48
Ibid. Р. 196.
49
О деятельности архимандрита Михаила в контексте литературы серебряного века см., в частности: Эткинд А. Хлыст (Секты, литература и революция). М.: Новое литературное обозрение, 1998. С. 249–250. Ср. также: Религиозно-Философское общество в Санкт-Петербурге (Петрограде): История в материалах и документах. Т. 3. 1914–1917 / Сост. О. Т. Ермишин и др. М.: Русский путь, 2009. С. 574.
Судя по всему, не без влияния того страстного, болезненного искателя истинной веры, которым был архимандрит Михаил, Паскаль увидел в Достоевском своего рода писателя-врачевателя, который ставил диагноз терзающимся душам больной России. В заметке от 22–24 августа 1917 года этот мотив восприятия выражен как нельзя более точно:
Великое открытие. Я без конца читаю Достоевского – «Идиот». Там есть Мышкин, идиот, христианин, кроткий и добрый, не лишенный человеческих слабостей; Коля, мальчик; женщина, генеральша, тоже добрая, но неуравновешенная; еще одна, Настасья Филипповна, обесчещенная против своей воли. Всех этих персонажей, весьма сложных, трудно понять, поскольку они противоречат себе, как сама реальность, они все немного больны и немного неуравновешенны, потому что Достоевскому кажется, будто человек, достойный сего звания, обязательно должен быть слишком безутешным и слишком растерянным для того, чтобы быть человеком уравновешенным. Наконец, в том, что касается самого писателя, в начале имеется зловещее исследование последних мгновений перед смертной казнью 50 .
50
Pascal P. A la mission militaire francaise. Mon journal de Russie. 1916–1918. Р. 271.
С самого начала приближения к Достоевскому Паскалю хочется видеть в нем выразителя глубинных стихий русской жизни. При этом французский славист, принявший русский большевизм за выражение народной воли, стремился слиться с ней, действительно быть русским человеком, о чем он писал отцу в марте 1919 года:
Как и прежде, продолжаю быть русским. После всего, что было предпринято вообще и особенно здесь союзническими правительствами против России, я просто не могу иначе 51 .
51
Pascal P. En communisme. Mon journal de Russie. 1918–1921. Lausanne: L’ Age d’ Homme, 1977. P. 29.
Вместе с тем, по мере углубления Паскаля в опыт русского большевизма в его восприятии Достоевского появлялись новые нотки, в которых сказывалось крепнущее убеждение в том, что революции не по дороге с автором «Бесов», решительно не принимавшим логики кровавого нигилизма и искавшим не русского счастья, а русского Бога. В этом отношении весьма характерным предстает описание разговора с В. И. Ивановым, в доме которого пытливый французский католик побывал 9 апреля 1918 года:
Вечер у В. И. Иванова: восхитительный старик, бесконечно утонченное и выразительное лицо, волнистые волосы, ниспадающие на плечи, чисто выбрит, одет в черный домашний сюртук. […] Иванов предложил обменяться мнениями о войне, будущем цивилизации, революции, Церкви. Чисто русские забавы. Дамы приумолкли. Против русского народа ни слова. Иванов считает, что все зло идет от капитализма: большевики ищут добра. Но грех русских в том, что они признают лишь порядок благодати и сами этим злоупотребляют. Разве Рим и иезуиты не склоняются втайне к Германии, поскольку, в отличие от союзников, разобщенных и растерянных, она представляет собой порядок, иерархию? Я отвечаю, и меня поддерживает один из присутствующих, что порядок без духа, материальный порядок не обладает никакой ценностью […] Он интересуется религиозным движением во Франции, справляется о его характеристиках: верят ли там в конец света, в Апокалипсис? Цитирует Бердяева: француз является непременно догматиком или скептиком, немец мистиком или критиком, русский апокалиптиком или нигилистом, первые находятся в сфере трансцендентного, вторые – в сфере имманентного, но русские сразу в обеих: Достоевский – апокалиптик, Толстой – нигилист. Возникает вопрос: а В. Иванов? Замешательство, вопрос снимается. Потом снова спрашивают: а Пушкин? Я отвечаю: нигилист. Иванов соглашается […] 52
52
Ibid. P. 270–271.
Из описания этих философских дебатов вполне очевидно, что Паскаль силится понять Россию своим умом, а не безоглядной верой. Вместе с тем в приведенной заметке проскальзывают нотки неприятия праздного философского пустословия, которому предаются московские мыслители, как никогда прежде далекие от народа. Словом, уже в апреле 1918 года Паскаль был склонен принять скорее революцию, нежели умствования русских философов. Вместе с тем можно заметить, что его благоприобретенная «русскость» существенно усугублялась в трагических условиях революции, когда явилась возможность возникновения новых типов социальных отношений, когда «я» бывшего французского офицера и выпускника элитной высшей школы обогащалось чувством сопричастности грандиозному историческому моменту.
Конец ознакомительного фрагмента.