Гарин-Михайловский Николай Георгиевич
Шрифт:
– Видишь ты... Я, конечно, в общем... Во времена Белинского решались разные принципиальные вопросы... Ну, помнишь там... ну, вот вопросы эстетики: искусство для искусства. Но жизнь подвинулась, - собственно, и тогда за этой принципиальной стороной, как всегда, скрывалась также практика вещей, но теперь жизнь подвинулась, и эта практика, ну, осязаемее, что ли, стала, ближе подошли мы к ней... Теперь идет решение разных политических, экономических вопросов... На Западе теории там известные... У нас своя собственная точка зрения устанавливается: автор "Критики философских предубеждений против общинного землевладения", автор статей "Что такое прогресс?".
– А кружок Иванова к каким относится?
– Это уже другая разновидность. Они, видишь, взяли свою собственную точку приложения. Они не желают у нас повторения, например, берлинских событий тысяча восемьсот сорок восьмого года, потому что это будет на руку только буржуазии.
– Почему?
Корнев почесал затылок.
– Ты знаешь, какая разница между либералом и социалистом?
Карташев напряженно порылся в голове.
– Собственно... - начал было он и быстро, смущенно кончил: - Нет, не знаю.
Корнев объяснил. Затем разговор перешел на задачи ивановского кружка, и Карташев опять возбужденно слушал.
– Если они отрицают Запад, значит, они те же славянофилы? - спросил он.
– В сущности, видишь ты... есть разница... Они считают, что у нас есть такие формы общежития, к которым именно и стремится Запад. И вот с этой точки зрения и говорят они: к чему же излишние страдания и ломка, когда ячейка мировой формулы уже имеется у нас?
– Это община?
– Да.
– Из-за чего же они борются? Это ведь есть уже.
– Видишь ты... Что-то в жизни ломает эту общину: надо такую организацию, чтобы не сломало ее.
Корнев, как знал, объяснял и смущенно кончил:
– Я, собственно, впрочем, не ручаюсь за верность передачи.
– То есть решительно ничего не понимаю, - сказал Карташев.
Корнев смущенно развел руками.
– Чем богаты, тем и рады.
Карташев вздохнул.
– Так и буду всю жизнь каким-то болваном ходить.
– Проживешь... будешь служить, судить... защищать...
– Этим только и жить, Васька?
Корнев пожал плечами:
– Живут...
– Значит, не в этом сила?
– Черт его знает, в чем сила.
Карташев ехал от Корнева, подпрыгивая на своем ваньке, и уныло смотрел по сторонам. Он вздыхал и думал: "Но если есть действительно непреложные законы жизни, то как же жить, не имея о них никакого представления? Или, может быть, не ему и заниматься придется всем этим? Кто-то там где-то и будет ведать. Но ведь и он будущий этот кто-то... он же юрист". Карташев тяжело вздохнул. "Да, лучше было бы взять себе какую-нибудь специальность. А может быть, и так проживу... живут же люди... Вон идет, и вон, и вон... По мордам видно, что ничего им не снится... Ну, газеты каждый день буду читать... Каждый день в газете какой-нибудь новый вопрос. Два-три года каждый день читать газету, и не заметишь сам, как по всем вопросам будешь все знать... Черт с ним, брошу глупый абонемент, что мне в самом деле скажет какой-нибудь Шлоссер... Подпишусь на газету и буду каждый день читать. И буду заниматься: пора, а то срежусь (сердце Карташева екнуло)... прямо буду зубрить, как Корнев анатомию, и отлично... это вот верно... по крайней мере, теперь чувствую, что стою на действительной почве. Ну, не писатель; экое горе... а все-таки на второй курс перейду, курить бросил, на втором курсе, а там каникулы, домой". Карташев вспомнил о Верочке. "И она пусть убирается к черту... Точно в самом деле так клином и сошелся свет... Проживем!"
Карташев на радостях, что нашел наконец выход, прибавил даже лишний гривенник извозчику.
На этот раз Карташев засел за лекции так, как, казалось, давно и следовало. Он читал, составлял конспекты, зубрил на память и медленно, но упорно подвигался вперед. Это не было, может быть, истинное понимание, истинное знание, может быть, это даже не был просвет, а был все тот же в сущности мрак, но у Карташева в этом мраке вырабатывалось искусство слепого: он ощупью уже знал, как и где от такого-то пункта искать следующего. Он знал, что каждая философская система, которую он брал теперь одну за другой приступом, будет несостоятельна, и его интересовало: в чем именно несостоятельна? Он старался угадать, но каждая из систем казалась неуязвимой. А когда он заглядывал дальше и узнавал ее слабую сторону, он удивлялся, как сам не мог додуматься до такой простой вещи. Разрушение некоторых систем вызвало в нем самое искреннее огорчение. Симпатична была школа стоиков по ясности изложения, эпикурейцы прельщали содержанием, но уж как-то слишком откровенно все у них выходило; киренаики были тоже в сущности эпикурейцы, но скромнее.
"Вот этой философии я буду последователем, - с удовольствием думал Карташев, - приеду домой: Долба, Вербицкий, Семенов... кто ты? Я киренаик..."
Когда Карташев дошел до Декарта, он думал: "Отчего бы мне самому свою собственную философскую систему не выдумать? ну, хоть маленькую... Ну, вот, допустим, что я тоже философ и решил создать свою собственную философию. С чего я начну?"
Он сосредоточенно смотрел перед собой, стараясь раскопать в своей голове скрытый клад. Но ничего там не находил.
"Мой друг, ты ищешь ночью там, где я днем ничего не нахожу", - вспомнил он слова из какого-то анекдота.
"Неужели я такой идиот, что не могу создать даже плохенькую философию?.. Ну, всякий философ начинает с принципа и им уже охватывает весь мир, все существо вещей, отыскивает точку приложения данного момента... ну, вот, Декарт говорит: "Cogito, ergo sum"*, - и поехал... Но вот и я тоже: "Cogito..."
______________
* Я мыслю, следовательно, существую (лат.).
Карташев пригнулся, смотрел на носок своего сапога и уныло шептал: