Герцен Александр Иванович
Шрифт:
Я сказал все, что было на сердце; дайте мне надежду, что слова мои сколько-нибудь западут в душу, и примите уверение в желании всего благого".
...На праздник я не поехал. Многие находили, что я очень хорошо сделал и что, несмотря на все доблести капитана и его лейтенанта, не надобно было класть пальца в рот, Я этому не верю и никогда не верил. После 1862, конечно, я не поставил бы ноги на палубу русского корабля, но тогда еще не наставал период муравьево-катковский.
Праздник не удался. Переписка наша все испортила. Говорят, что капитан не был главным виновником наказаний, а - капитан-лейтенант. Поздней ночью, после попойки он мрачно сказал: "Такая судьба; другие и не так дерут матросов, да все с рук сходит, а я в кои-то веки употребил меру построже да тотчас и попал в беду..."
...Так дошли мы до конца 1862 года.
В дальних горизонтах стали показываться дурные знамения и черные тучи... Да и вблизи совершилось великое несчастье, чуть ли не единственное политическое несчастье во всей нашей жизни.
III 1862
...Бьет тоже десять часов утра, и я также слышу посторонний голос, уж не воинственный, густой и строгий, а женский, раздраженный, нервный и немного со слезами. "Мне непременно, непременно нужно его видеть... Я не уйду, пока не увижу".
И затем входит молодая русская девушка или барышня, которую я прежде видел раза два.
Она останавливается передо мной, пристально смотрит мне в глаза; черты ее печальны, щеки горят; она наскоро извиняется и потом: (287)
– Я только что воротилась из России, из Москвы; ваши друзья, люди, любящие вас, поручили мне сказать вам, спросить вас...
– она приостанавливается, голос ей изменяет.
Я ничего не понимаю.
– Неужели вы, - вы, которого мы любили так горячо, вы?..
– Да в чем же дело?
– Скажите, бога ради, да или нет, - вы участвовали в петербургском пожаре?
– Я?
– Да, да - вы, - вас обвиняют... по крайней мере говорят, что вы знали об этом злодейском намерении.
– Что за безумие, и вы это можете принимать так серьезно?
– Все говорят!
– Кто это все? Какой-нибудь Николай Филиппович Павлов? (Мое воображение в те времена дальше не шло!)
– Нет, люди близкие вам, люди страстно любящие вас, - вы для них должны оправдаться; они страдают, они ждут...
– А вы сами верите?
– Не знаю. Я затем и пришла, что не знаю; я жду от вас объяснения...
– Начните с того, что успокойтесь, сядьте и выслушайте меня. Если я тайно участвовал в поджогах, почему же вы думаете, что я бы вам сказал это так, по первому спросу? Вы не имеете права, основания мне поверить... Лучше скажите, где во всем писанном мною есть что-нибудь, одно слово, которое бы могло оправдать такое нелепое обвинение? Ведь мы не сумасшедшие, чтоб рекомендоваться русскому народу поджогом Толкучего рынка!
– Зачем же вы молчите, зачем не оправдываетесь публично?
– заметила она, и в глазах ее было видно раздумье и сомнение.
– Заклеймите печатно этих злодеев, скажите, что вы ужасаетесь их, что вы не с ними, или...
– Или что? Ну, полноте-, - сказал я ей, улыбаясь, - играть роль Шарлотты Корде, у вас нет кинжала, и я сижу не в ванне. Вам стыдно, и нашим друзьям вдвое, верить такому вздору, а нам стыдно в нем оправды(288)ваться, да еще по дороге стараясь утопить и разобидеть каких-то нам совершенно незнакомых людей, которые теперь в руках тайной полиции и которые, очень может быть, столько же участвовали в пожарах, сколько и мы с вами.
– Так вы решительно не будете оправдываться?
– Нет.
– Что же я напишу туда?
– Да вот то, что мы с вами говорили.
Она вынула из кармана последний "Колокол" и прочла: "Что за огненная чаша страданий идет мимо нас? Огонь ли это безумного разрушения, кара ли, очищающая пламенем? Что довело людей до этого средства и что эти люди? Какие тяжелые минуты для отсутствующего, когда, обращаясь туда, где вся любовь его, все, чем живет человек, он видит одно немое зарево".
– Страшные, темные строки, ничего не говорящие против вас и ничего за вас. Верьте мне, оправдывайтесь - или вспомните мои слова: друзья ваши и сторонники ваши вас оставят.
...Так, как колонель рюс был тамбур-мажором нашего успеха, так мирная Шарлотта Корде явилась провозвестницей нашего распадения с общественным мнением, и притом в обе стороны. В то время как приподнявшие голову реакционеры называли нас извергами и зажигателями, часть молодежи прощалась с нами, как с отсталыми на дороге. Первых мы презирали, вторых жалели и печально ждали, как суровые волны жизни сгубят уплывших далеко, и только часть причалит назад к берегам.
Клевета росла и вскоре, подхваченная печатью, разошлась по всей России. Тогда только что начинался фискальный период нашей журналистики. Я живо помню удивление людей простых, честных, вовсе не революционеров перед печатными доносами, - это было совершенно ново для них. Обличительная литература круто повернула оружие и сразу перегнулась в литературу полицейских обысков и шпионских наушничаний.