Шрифт:
Когда доводилось очнуться, он видел, что лежит на кровати у стены; она была не оштукатурена, и перед глазами двоились слоистые линии, трещинки, сучки струганого дерева. Пахло карболкой и мочой, на соседних кроватях сипло дышали, всхрапывали. Но то, что он чувствовал в самом себе, повелительно отвлекало от всего постороннего. Он представлял свои почки: воспалённые, они делаются меньше и меньше, сморщиваются, приходя в негодность, отчего кровь наполняется шлаками… Иногда он совсем плохо видел, иногда ему становилось лучше — он поднимался, ходил, узнавал, как долго уже тянется этот сумеречный больничный срок. Схватывали припадки с судорогами, и он, от боли не слыша себя, исходил криком неутоляемого кошмара. Потом организм вытребывал у болезни часы сравнительно щадящего режима, и тогда Юрий погружался в состояние любопытствующего ужаса… оно напоминало о минутах, когда он спросил Киндсфатера, верит ли тот в Бога?..
Киндсфатер навещал его, и, если Юрий мог, они выходили в коридор, беседовали. Аксель передавал услышанное от Милёхина. Немцы после Сталинградского разгрома опять полезли на рожон и небезуспешно: возвратили себе отбитый было Красной Армией Харьков.
Вакер думал: сколь многое ещё может «переиграться», если с чужеземными ордами окажется новый Пугачёв… Волнение от этой мысли бывало смертельно щемящим — за ним караулило оцепенение: не всё ли тебе равно?
Он чувствовал в себе как бы некое разграничение неяркого, но света и — тумана. Хаос воспоминаний и будто бы обрывков сна о будущем увлекал его в туман, и болезненно отчётливо проявлялось в нём лицо Аристарха Сотскова, проявлялись другие лица, никогда не виданные. То были обиженные, о которых говорил хорунжий. Свобода, немыслимая до недуга, соединяла сознание с недостижимым берегом, и хотелось воскликнуть: почему бы им не выйти из могил?! Остро-требовательным смыслом наполнялась фраза, прочитанная в тетрадках хорунжего: «У Бога нет мёртвых, но все — живые». Он думал о возможности сделать нечто применительно к этим словам — дабы они могли бы быть отнесены и к нему самому…
В очередной приход Киндсфатера он начал:
— Аксель, а вы ведь пробовали себя в литературе?
Тот не поспешил с ответом, предположение ему понравилось.
— Но ведь пробовали же! — сказал Вакер.
— А-ааа!.. миниатюры о природе… — с нарочитым пренебрежением уронил Киндсфатер. — Должна была выйти книжечка, но тут война…
В глазах Юрия стоял горячечный блеск, синева под глазами пухло выделялась на лице, необратимо тронутом желтизной.
— Как человек литературы, вы понимаете… — голос прервался, и он измученно повторил, — вы понимаете… — чтобы скрыть раздирающую тоску, рассмеялся принуждённо и жалко: — Я прошу вас стать моим восприемником, Аксель…
Тот хотел было ободрить больного, но только спрятал взгляд. Вакер рассказал: в Подмосковье у близкой ему женщины хранятся рукописи — «выношенное, но, увы, незаконченное, а также документальные материалы, добытые с невероятным трудом».
— У меня есть фотокарточка этой женщины… я отдаю вам на сохранение…
Киндсфатер смутился, и Юрий повторил:
— На сохранение! — Он торопливо-отчаянно произнёс: — Вы скажете, что я испустил дух у вас на руках, отдадите фотографию, сообщите — с моих губ срывалось… — он шепнул на ухо Киндсфатеру интимное слово, каким называл Галину Платоновну, — скажете, я просил, чтобы она отдала вам рукописи.
Аксель Давидович, сконфуженно хмурясь, возражал: неизвестно, что будет с ним самим.
— Я говорю на случай, — прошептал Вакер, настаивая. — Может быть, так сложится, что записи не только будут у вас, но вам удастся их и опубликовать.
86
Киндсфатер ушёл с чувством тягостного смирения, а также симпатии к больному. Тот был в неведении, что Юста ожидало повышение в должности и на его место предполагались два кандидата: Аксель Давидович и Вакер. Опер стоял за Вакера, но болезнь уготовила ему иную участь — отчего Киндсфатер испытывал потребность в тёплом отношении к умирающему. Сейчас было не до того, чтобы всерьёз думать о просьбе, но Аксель Давидович её запомнил. Разговор о рукописях оставил у него, человека рассудка, впечатление их важности и ценности.
Ныне же его занимали мысли о перемене положения и об ужине, который обещал в скором времени дать Юст по случаю служебного успеха.
Март между тем прогонял зиму, вокруг кучек золы, высыпанной перед землянками, появлялись рябые лужи. Юрий, лёжа на кровати с полузакрытыми глазами, замечал, что в окно проникает больше света, чем раньше, однако теснившиеся представления затягивала пепельная, будто рассветная марь… Однажды он услышал около себя голос врача, произнёсший: «Отёк мозга» — и почувствовал, он сам говорит что-то, в то время как ему видятся деревенские постройки под соломенными крышами. Внутри, на фоне щелястых стен, шевелились косматые существа — это были духи-овинники, духи-гуменники, духи хлевов и банек… Они уверяли Юрия, что завязывают с патриотизмом, что будут подбивать народ на непокорство, и ему виделся поток, который с грохотом устремлялся в море: наперекор бурливой силе шли на нерест рыбы — выпрыгивая из воды, они перескакивали через пороги и поднимались всё выше и выше…
Разум напрягался в тяге к ясности — видения пропали, Вакер увидел сбоку от кровати тёсаное дерево стены, заметил, что света маловато, и спросил: утро сейчас или вечер? Ему ответили: вечер, около семи; показалось, будто кто-то сказал ещё: «Вот когда оно…»
В ужасе перед болями думалось с завистью, как легко умер хорунжий — человек, который не у одного и не у двоих отнял жизни. Вакер помнил внутреннее щекотание, с которым задал ему вопрос: вы-де верите в Бога — так как вам заповедь «не убий»? Байбарин отвечал: надо внимательно перечитать Евангелие. Христос сначала говорит о законе Моисея «око за око, зуб за зуб», — доступном пониманию людей. А затем добавляет, что заповедь «не убий» была бы лучше… Была бы — если б все-все люди одновременно последовали ей. До тех же пор, пока это остаётся только идеалом, приходится следовать закону Моисея.
Юрий думал: хорунжий не был обижен в смерти и не доказывает ли это, что его мысль справедлива? Обиды ему нанесли люди: причём не большевики, от которых он и не ожидал ничего, кроме зла, и сам первым выступил против них. Его обидели белые. Он попытался передать им то, что открылось ему в судьбе России, — и принуждён был спасаться.
Вакер жадно повторил себе, что сделал посильное, дабы записи хорунжего сохранились. Он растрогался и желал пафоса. «Я исполнил… — подумал он, — чтобы было донесено…» От кого, кому и что? От тех, кто уважал в себе что-то и почувствовал себя в этом уважении обиженным, донесено до тех… И тут пришло простое: «…до тех, кто тоже обижен!»