Шрифт:
Того местом, куда с такой готовностью ходила сенатор Амидала; где она жила, где растрачивала свой пыл, свою страсть, свое красноречие, где обретали плоть и кровь ее мечты и чаяния.
Ради этого места, впитывающего энергию тысяч жизней, ради единого дыхания с этим величественным зданием, ради единственной, общей на всех, мысли, бьющейся в головах всех этих людей, она и отреклась от него, от молодого джедая, предавшего целый мир ради призрачной надежды…
Палпатин, усмехаясь, словно наяву видел, как Вейдер с наслаждением убивал бы, крушил, терзал ничтожных людей, отнимавших ежедневно у него его любимую жену, как он разрывал бы их тела вместе с одеждами, добираясь до сердец, которые бились лишь для того, чтобы быть холодными, равнодушными, как он передушил бы, переломал шеи тем, кто в свое время отверг его помощь, высокомерно отвернулся, не стал слушать…
О, эта кровавая расправа принесла бы Вейдеру слишком обжигающее, слишком невероятное и острое наслаждение! Вероятно, большего удовольствия он не испытывал никогда в жизни, совершая все это, он был бы… почти счастлив?
Нет, допустить этого было нельзя.
Палпатин, потирая сухие старческие губы, отвратительно посмеивался, теребя эту вибрирующую струну гнева своего ученика. Пить горечь, отчаяние и страдания Вейдера было намного интереснее, чем подарить ему шанс хотя бы ненадолго забыть о своих страданиях.
Поэтому он предпочел иной способ — такой, какой считал единственно верным и оправданным. Он стал подкупать строптивых сенаторов, ласками и подарками переманивая их на свою сторону. Люди верили им; в глазах народа уцелевший Сенат выглядел незыблемым оплотом, последним пристанищем справедливости и правды. Так зачем рушить эту иллюзию?
Поначалу все получалось — люди слабы…
Гордые, смелые, сенаторы ожидали удара, ареста, смерти каждый час. Страх иссушал их лица, а Император каждый день имел возможность полюбоваться на разрушительные последствия долго горящего в душах людей ожидания самого страшного.
Но вместо безликих штурмовиков и имперских палачей в двери стучал сам Император; пряча изуродованное лицо под капюшоном, он улыбался старческой улыбкой, кряхтел и добродушно говорил какие-то ненужные, глупые приветствия оледеневшему хозяину, встретившему высокопоставленного гостя на пороге собственного дома. И сенатор, пережив первый шок, широким жестом приглашал Палпатина пройти, и умилялся, услышав почти робкую просьбу о разрешении присесть…
Палпатину нравилась эта игра; нравилось приглаживать выставленные колючки, нравилось петь сладкие песни, обещать, сыпать лестью, хитрить — и все для того, чтобы видеть, как ожесточенное сердце очередного упрямца смягчается, и в конце вечера тот почти любил Императора, уродливого жестокого старика, и едва ли не рыдал от умиления.
Палпатин пил щедро льющийся на него нектар, опьяняющее вино тех изменений, что происходили с людьми практически на его глазах. Но это были легкие победы; обработав таким образом большую часть своих оппонентов, заручившись их поддержкой, Палпатин перешел к ядру сопротивления, к самой его сути, к раскаленному, как ядро звезды, и так же больно обжигающему.
Их было всего четверо; четверо сенаторов, не поверивших ему, не поддавшихся на его лесть и подарки.
Двоих он устранил легко; в глазах общества это были несчастные случаи, на него никто и не подумал бы. Тем более что он даже поддержал те законопроекты, которые они продвигали, уступил.
Оставались всего двое; сенатор Джейкобс, хитрый лис, и сенатор Тослия, старая мерзкая дура, упрямая, как шелудивая ослица, проклятая истеричка, с которой даже разговаривать было невозможно. При воспоминании о том, как прошел визит к этой стерве, Палпатин раскалялся добела, и кончики его искривленных сухих пальцев потрескивали, искрили молниями Силы.
Эти двое держались друг за друга, крепко впившись, сцепившись намертво.
Джейкобс, кажется, даже обеспечивал ее охрану, и делал это довольно хорошо.
Первый же наемный убийца, посланный Палпатином, был пойман, и его пришлось устранить прежде, чем он разболтал, кем он направлен. Но слухи, разумеется, поползли…
Палпатин нервно и яростно кусал губы, скрипел зубами и грязно ругался, расписывая стены своего кабинета темными оплавленными полосами, меча молнии.
Эти двое рушили всю его красивую, изящную игру, вынуждали его стать грубым, просто велеть их убить.
Это посеет панику и недоверие среди тех, кого Палпатин прикормил, среди тех, на кого он потратил так много сил и времени, на которых растратил столько красноречия, чье соблазнение с таким тщанием придумывал и готовил…
— Неужто выхода нет? — шептал Палпатин, без сил откидываясь на спинку кресла и прикрывая морщинистые веки. Сила, пульсирующая в нем, выпивала из него остатки жизни, стирала все человеческое с его уродливого лица, и старик в этот момент походил на полуразложившийся труп.
Один из имперских офицеров охраны вечерами обычно приносил старику успокаивающий чай. Палпатин давно перестал обращать внимание на обслуживающих его людей; все они казались ему безликими, мелкими, ничтожными, всего лишь мусором в его покоях. Тот, кто обычно прислуживал ему, наполняя императорскую чашку ароматной жидкостью, тоже был ничем не примечательным, серым, очень молодым мальчиком, упакованным туго в имперскую, мышиного цвета, форму. Кажется, даже глаза и волосы у него были серые. Спокойная бледная тень…