Шрифт:
Дед слезает с печи и кричит на отца:
– Ну, чего расселся, чурбак? Снимай шубу-то!.. Мозги потерял?.. Запутали, как овцу, галманы...
И сам натягивает клочья рубахи на голое тело матери Входит Терентий со снегом в поднятой поле шубы и высыпает его на солому. Отец только сейчас приходит в себя:
он схватывает полную горсть снега и изо всех сил начинает растирать им ноги матери.
Бабушка подходит к ней и щупает ноги:
– Зашлась вся... Обморозила ноги-то... Катёна, давай скорее рубаху-то!
Катя опять накидывает на плечи шубейку и выбегает за дверь. На бегу она толкает Иванку Юлёнкова и орет на него:
– Чего столбом стоишь-то? Иди домой!.. Только по шабрам нос и суешь...
– Чай, вы мне всех ближе, Катёна... Все-таки Настёнка спасибо скажет... Баню истопит, брагой напоит...
Когда дед с Алексеем распутывают веревки, а отец трет ноги снегом, тело матери безжизненно трясется.
Терентий с конфузливым вниманием смотрит на нее и оправдывается, как виноватый:
– Ты, Настенька, не суди меня: это я тебя веревкой-то связал... Мои вожжи-то... Ты их, Олеша, захвати с собой.
Ведь ежели бы не связал, чего бы с ней было?.. Вырвалась бы и замерзла...
Он кланяется матери и, сгорбившись, идет к двери. У порога он толкает Юлёнкова.
– Поохотился, дурак... Шагай домой со своим коломто... За своей женой гляди... Чеверелый, а заездил бабу-то...
Пойдем-ка, нечего тебе здесь делать...
И уже из сеней говорит так же виновато в открытую дверь:
– Ты, тетка Анна, погляди, не перебил ли ей Иванка ноги-то.
Вбегает Катя с холщовой рубахой в руках, а за нею один за другим входят, толкаясь плечами, Сыгней, Тит и Сема.
Они молча раздеваются и оторопело смотрят на мою мать.
Сыгней, кудрявый парень с густыми бровями, с веселыми, смешливыми глазами, никак не может погасить улыбки на лице. Тит, с белобрысым пухом на щеках, курносый, замкнуто садится за стол, вытягивает из угла Псалтырь и перелистывает его, безучастный ко всему. Сема, парнишка, тоже кудрявый, похожий на Сыгнея, с боязливым любопытством смотрит на возню около матери. Олеша деловито сматывает веревку в руку и зыбко, словно крадучись, выходит из избы.
Тело матери по-прежнему лежит мертво, маленькое, жалкое, истерзанное. Катя с бабушкой с привычной ловкостью надевают на нее рубашку, а отец продолжает тереть ей ноги снегом. Бабушка стонет и всхлипывает.
– Господи, господи! Как ребенок лежит... Пальцем перешибешь, не то ли что веревками связывать. Обмерла-то как... хоть в гроб клади.
– А ну тебя, мамка!..
– возмущается Катя.-Тут силу лошадиную надо, чтобы эдакое перенести. Мы ведь на ней как на одре ездим. И не думали человека пожалеть.
Дедушка встает с пола и, как хозяин, который сделал что нужно вовремя и заботливо, лезет на печку.
– Читай, Титка, с первого псалма!..-набожно прикрикивает он.
– Вслух пой! Бес-то еще, видишь, не вышел из нее... А потом канун надо отстоять.
Катя по-прежнему сердито кричит:
– Тебе бы только канун да канун, тятенька. Надо знахарку Лукерью позвать. Лечить надо...
Ей никто не отвечает, даже дед не цыкает на нее, как обычно.
Тит крестится и гнусаво, нараспев читает Псалтырь.
Отец поднимает мать, как девочку, несет ее на кровать и кладет рядом со мной. Я плачу, обнимаю ее, но она холодна, как покойница.
Входит Паруша, большая и сильная, как мужик, старуха, в шубе, накинутой на плечи. Она сурово молится, потом подходит, тяжелая и грузная, к матери и, сдвинув мохнатые седые брови, всматривается в ее лицо. Серые усики над углами рта скорбно вздрагивают, а в глазах искрятся слезы.
Она наклоняется над матерью и целует ее. Потом трогает пальцами ее щеки, шею, плечи и качает головой.
– Люди и лошадей жалеют, - обличительно гудит она бабьим басом, - а вы сироту измор довали. Бог помнит это, Анна... А ты, Фома, ответишь при смерти. Кто бабенку заставлял камни ворочать на сносях-то? Выкинула она тогда... С тех пор и мается.
Дед рассудительно отвечает ей с печи:
– Судья ты, что ли, Паруша? Ты за своими невестками следи...
– Я-то слежу. У меня невестки - маков цвет. А ежели им работа не под силу - первая помогу. Вот парнишку-то как бы не попортили. Вишь, как обневедался: личишко-то помертвело. Один из всех мучается. Милый ты мой, ковылек шелковый!