Шрифт:
– Сколько теперь у нас в банке-то?
– спрашивала она и тревожилась: Ты гляди, хорош ли банк, не лопнул бы!
Когда она брала в руки деньги, красивое лицо её становилось строгим, малиновые губы крепко сжимались, а в глазах являлось что-то масляное и едкое. Считая разноцветные, грязные бумажки, она трогала их пухлыми пальцами так осторожно, точно боялась, что деньги разлетятся из-под рук её, как мухи.
– Как вы - доходы-то делите с Алексеем?
– спрашивала она в постели, насытив Петра ласками.
– Не обсчитывает он тебя? Он - ловкий! Они с женой жадные. Так и хватают всё, так и хватают!
Она чувствовала себя окружённой жуликами и говорила:
– Никому, кроме Тихона, не верю.
– Значит, дураку веришь, - устало бормотал Пётр.
– Дурак - да совестлив.
Когда Пётр впервые посетил с ней нижегородскую ярмарку и, поражённый гигантским размахом всероссийского торжища, спросил жену:
– Каково, а?
– Очень хорошо, - ответила она.
– Всего много, и всё дешевле, чем у нас.
Затем она начала считать, что следует купить:
– Мыла два пуда, свеч ящик, сахару мешок да рафинаду...
Сидя в цирке, она закрывала глаза, когда на арену выходили артисты.
– Ах, бесстыжие, ах, голяшки! Ой, хорошо ли мне глядеть на них, хорошо ли для ребёнка-то? Не водил бы ты меня на страхи эти, может, я мальчиком беременна!
В такие минуты Пётр Артамонов чувствовал, что его душит скука, зеленоватая и густая, как тина реки Ватаракши, в которой жила только одна рыба - жирный, глупый линь.
Наталья всё так же много и деловито молилась, а помолясь и опрокинувшись в кровать, усердно вызывала мужа к наслаждению её пышным телом. От кожи её пахло чуланом, в котором хранились банки солений, маринадов, копчёной рыбы, окорока. Пётр нередко и всё чаще чувствовал, что жена усердствует чрезмерно, ласки её опустошают его.
– Отстань, устал я, - говорил он.
– Ну, спи с богом, - покорно отзывалась жена и, быстро заснув, удивлённо приподнимала брови, улыбалась, как бы глядя закрытыми глазами на что-то очень хорошее и никогда не виданное ею.
В те часы, когда Пётр особенно ясно, с унынием ощущал, что Наталья нежеланна ему, он заставлял себя вспоминать её в жуткий день рождения первого сына. Мучительно тянулся девятнадцатый час её страданий, когда тёща, испуганная, в слезах, привела его в комнату, полную какой-то особенной духоты. Извиваясь на смятой постели, выкатив искажённые лютой болью глаза, растрёпанная, потная и непохожая на себя, жена встретила его звериным воем:
– Петя, прощай, умираю. Мальчик будет... Пётр, прости...
Губы её, распухшие от укусов, почти не шевелились, и слова шли как будто не из горла, а из опустившегося к ногам живота, безобразно вздутого, готового лопнуть. Посиневшее лицо тоже вздулось; она дышала, как уставшая собака, и так же высовывала опухший, изжёванный язык, хватала волосы на голове, тянула их, рвала и всё рычала, выла, убеждая, одолевая кого-то, кто не хотел или не мог уступить ей:
– М-мальчика...
День был ветреный, за окном тряслась и шумела черёмуха, на стёклах трепетали тени, Пётр увидел их прыжки, услыхал шорох и, обезумев, крикнул:
– Окно занавесьте! Не видите?
И в страхе убежал, сопровождаемый визгом женщины:
– И - и - у - у...
А через полтора часа тёща, немая от счастья и усталости, снова привела его к постели жены, Наталья встретила его нестерпимо сияющим взглядом великомученицы и слабеньким, пьяным языком сказала:
– Мальчик. Сын.
Он наклонился, приложил щёку к плечу её, забормотал:
– Ну, мать, этого я тебе не забуду до гроба, так и знай! Ну, спасибо...
Впервые он назвал её матерью, вложив в это слово весь свой страх и всю радость; она, закрыв глаза, погладила голову его тяжёлой, обессиленной рукою.
– Богатырь, - сказала рябая, носатая акушерка, показывая ребёнка с такой гордостью, как будто она сама родила его. Но Пётр не видел сына, пред ним всё заслонялось мёртвым лицом жены, с тёмными ямами на месте глаз:
– Не умрёт?
– Н-ну, - громко и весело сказала рябая акушерка, - если б от этого умирали, тогда и акушерок не было бы.
Теперь богатырю шёл девятый год, мальчик был высок, здоров, на большелобом, курносом лице его серьёзно светились большие, густо-синие глаза, - такие глаза были у матери Алексея и такие же у Никиты. Через год родился ещё сын, Яков, но уже с пяти лет лобастый Илья стал самым заметным человеком в доме. Балуемый всеми, он никого не слушал и жил независимо, с поразительным постоянством попадая в неудобные и опасные положения. Его шалости почти всегда принимали несколько необычный характер, и это возбуждало у отца чувство, близкое гордости.
Однажды Пётр застал сына в сарае, мальчик пытался пристроить к старому корыту колесо тачки.
– Это что будет?
– Пароход.
– Не поедет.
– У меня - поедет!- сказал сын задорным тоном деда. Пётр не мог убедить его в бесполезности работы, но, убеждая, думал:
"Дедушкин характер".
Илья был непреклонен в достижении своих целей, но всё-таки ему не удалось устроить пароход из корыта и двух колёс тачки. Тогда он нарисовал колёса углём на боках корыта, стащил его к реке, спустил в воду и погряз в тине. Однако не испугался, а тотчас же закричал бабам, полоскавшим бельё: