Шрифт:
"Не по возрасту обидчив", - мельком подумал он и встал, говоря поспешно, стремясь скорее помирить сына с собою.
– Я тебя - не больно. Надо учить. Меня отец бил ой-ёй как! И мать. Конюх, приказчик. Лакей-немец. Ещё когда свой бьёт - не так обидно, а вот чужой - это горестно. Родная рука - легка!
Шагая по комнате, шесть шагов от двери до окна, он очень торопился кончить эту беседу, почти боясь, что сын спросит ещё что-нибудь.
– Наглядишься, наслушаешься ты здесь чего не надо, - бормотал он, не глядя на сына, прижавшегося к спинке кровати.
– Учить надо тебя. В губернию надо. Хочешь учиться?
– Хочу.
– Ну, вот...
Хотелось приласкать сына, но этому что-то мешало. И он не мог вспомнить: ласкали его отец и мать после того, как, бывало, обидят?
– Ну, иди, гуляй. Да ты бы не дружился с Пашкой-то.
– Его никто не любит.
– И не за что, такого гнилого.
Сойдя к себе, стоя пред окном, Артамонов задумался: нехорошо у него вышло с сыном.
"Избаловал я его. Не боится он".
Со стороны посёлка притекал пёстрый шумок, визг и песни девиц, глухой говор, скрежет гармоники. У ворот чётко прозвучали слова Тихона:
– Что ж ты дома, дитя? Гулянье, а ты - дома? Учиться поедешь? Это хорошо. "Неучёный - что нерожёный", вот как говорят. Ну, мне без тебя скушно будет, дитя.
Артамонову захотелось крикнуть:
"Врёшь, это мне будет скучно! Ишь, ластится к хозяйскому сыну, подлая душа", - подумал он со злостью.
Отправив сына в город, к брату попа Глеба, учителю, который должен был приготовить Илью в гимназию, Пётр действительно почувствовал пустоту в душе и скуку в доме. Стало так неловко, непривычно, как будто погасла в спальне лампада; к синеватому огоньку её Пётр до того привык, что в бесконечные ночи просыпался, если огонёк почему-нибудь угасал.
Перед отъездом Илья так озорничал, как будто намеренно хотел оставить о себе дурную память; нагрубил матери до того, что она расплакалась, выпустил из клеток всех птиц Якова, а дрозда, обещанного ему, подарил Никонову.
– Ты что ж это как озоруешь?
– спросил отец, но Илья, не ответив, только голову склонил набок, и Артамонову показалось, что сын дразнит его, снова напоминая о том, что он хотел забыть. Странно было ощущать, как много места в душе занимает этот маленький человек.
"Неужто отец тоже вот так беспокоился за меня?"
Память уверенно отвечала, что он никогда не чувствовал в своём отце близкого, любимого человека, а только строгого хозяина, который гораздо более внимательно относился к Алексею, чем к нему.
"Что ж я, добрее отца?" - спрашивал себя Артамонов и недоумевал, не зная - добрый он или злой? Думы мешали ему, внезапно возникая в неудобные часы, нападая во время работы. Дело шумно росло, смотрело на хозяина сотнями глаз, требовало постоянно напряжённого внимания, но лишь только что-нибудь напоминало об Илье - деловые думы разрывались, как гнилая, перепревшая основа, и нужно было большое усилие, чтоб вновь связать их тугими узлами. Он пытался заполнить пустоту, образованную отсутствием Ильи, усилив внимание к младшему сыну, и с угрюмой досадой убеждался, что Яков не утешает его.
– Тятя, купи мне козла, - просил Яков; он всегда чего-нибудь просил.
– Зачем козла?
– Я буду верхом кататься.
– Плохо выдумал. Это ведьмы на козлах ездят.
– А Еленка подарила мне книжку с картинками, так там на козле мальчик хороший...
Отец думал:
"Илья картинке не поверил бы. Он бы сейчас пристал: расскажи про ведьму".
Не нравилось ему, что Яков, сам раздразнив фабричных ребятишек, жаловался:
– Обижают.
Старший сын тоже забияка и драчун, но он никогда ни на кого не жаловался, хотя нередко бывал битым товарищами в посёлке, а этот труслив, ленив, всегда что-то сосёт, жуёт. Иногда в поступках Якова замечалось что-то непонятное и как будто нехорошее: за чаем мать, наливая ему молока, задела рукавом кофты стакан и, опрокинув его, обожглась кипятком.
– А я видел, что прольёшь, - широко улыбаясь, похвастался Яков.
– Видел, а - молчал; это нехорошо, - заметил отец.
– Вот мать ноги обварила.
Мигая и посапывая, Яков продолжал безмолвно жевать, а через несколько дней отец услышал, что он говорит кому-то на дворе, захлёбываясь словами:
– Я видел, что он его бить хочет; идёт, идёт, подошёл, да сзади ка-ак даст!
Выглянув в окно, Артамонов увидал, что сын, размахивая кулаком, возбуждённо беседует с дрянненьким Павлушкой Никоновым. Он позвал Якова, запретил ему дружить с Никоновым, хотел сказать что-то поучительное, но, взглянув в сиреневые белки с какими-то очень светлыми зрачками, вздохнув, отстранил сына:
– Иди, пустоглазый...
Осторожно, как по скользкому, Яков пошёл, прижав локти к бокам, держа ладони вытянутыми, точно нёс на них что-то неудобное, тяжёлое.
"Неуклюж. Глуповат", - решил отец.
В дочери, рослой, неразговорчивой, тоже было что-то скучное и общее с Яковом. Она любила лежать, читая книжки, за чаем ела много варенья, а за обедом, брезгливо отщипывая двумя пальчиками кусочки хлеба, болтала ложкой в тарелке, как будто ловя в супе муху; поджимала туго налитые кровью, очень красные губы и часто, не подобающим девчонке тоном, говорила матери: