Шрифт:
– Это ты - про меня, что ли?
– Хоть бы и про тебя...
Тогда человек еще спросил, негромко, но очень задушевно:
– Ну, а про себя как ты скажешь, человек?
– Про себя я только богу скажу - это мое дело...
– Нет, человек, и мое тоже,- сказал новый торжественно и сильно.- Не отвращай лица твоего от правды, не ослепляй себя самонамеренно, это есть великий грех пред богом и людьми!
Мне нравилось, что он называет Петра Васильева человеком, и меня волновал его тихий, торжественный голос. Он говорил так, как хорошие попы читают "Господи, Владыко живота моего", и всё наклонялся вперед, съезжая со стула, взмахивая рукою пред своим лицом...
– Не осуждай меня, я не грязнее тебя во грехе...
– Закипел самовар, зафыркал,- пренебрежительно выговорил старый начетчик, а тот продолжал, не останавливаясь на его словах:
– Только богу известно, кто боле мутит источники духа свята, может, это - ваш грех, книжные, бумажные люди, а я не книжный, не бумажный, я простой, живой человек...
– Знаю я простоту твою, слыхал довольно!
– Это вы путаете людей, вы ломаете прямые-то мысли, вы, книжники и фарисеи... Я - что говорю, скажи?
– Ересь!
– сказал Петр Васильев, а человек, двигая ладонью перед лицом своим, точно читая написанное на ней, жарко говорил:
– Вы думаете, перегнав людей из одного хлева в другой,- лучше сделаете им? А я говорю - нет! Я говорю - освободись, человек! К чему дом, жена и всё твое перед господом? Освободись, человек, ото всего, за что люди бьют и режут друг друга,- от злата, сребра и всякого имущества, оно же есть тлен и пакость! Не на полях земных спасение души, а в долинах райских! Оторвитесь ото всего, говорю я, порвите все связки, веревки, порушьте сеть мира сего это плетение антихристово... Я иду прямым путем, я не виляю душой, темного мира не приемлю...
– А хлеб, воду, одёжу - приемлешь? Это ведь, гляди, мирское!
– ехидно сказал старик.
Но и эти слова не коснулись Александра, он продолжал всё более задушевно, и, хотя голос его звучал негромко, казалось, что он трубит в медную трубу.
– Что дорого тебе, человек? Только бог един дорог; встань же пред ним - чистый ото всего, сорви путы земные с души твоей, и увидит господь: ты один, он - один! Так приблизишься господу, это - един путь до него. Вот в чем спасение указано - отца-мать, брось, указано, всё брось и даже око, соблазняющее тебя,- вырви! Бога ради истреби себя в вещах и сохрани в духе, и воспылает душа твоя на веки и веки...
– Ну-ко тебя ко псам смердящим,- сказал Петр Васильев, вставая.- Я было думал, что ты с прошлого году-то умнее стал, а ты - хуже того...
Старик, покачиваясь, вышел из лавки на террасу; это встревожило Александра, он удивленно и торопливо спросил:
– Уходишь? А... как же?
Но ласковый Лукиян, подмигнув успокоительно, проговорил:
– Ничего... ничего...
Тогда Александр опрокинулся на него:
– Вот и ты, хлопотун наземный, тоже сеешь хламные слова, а - что толку? Ну - трегубая аллилуйя, ну - сугубая...
Лукиян улыбнулся ему и тоже пошел на террасу, а он, обращаясь к приказчику, сказал уверенно:
– Не могут они терпеть духа моего, не могут! Исчезают, яко дым от лица огня...
Приказчик взглянул на него исподлобья и сухо заметил:
– Я в эти дела не вникаю.
Человек как будто сконфузился, надвинул шапку, пробормотал:
– Как же можно не вникать? Это дела такие... они требуют, чтобы вникали...
Посидел с минуту молча, опустив голову; потом его позвали старики, и все трое они, не простясь, ушли.
Этот человек вспыхнул предо мною, словно костер в ночи, ярко погорел и угас, заставив меня почувствовать какую-то правду в его отрицании жизни.
Вечером, выбрав время, я с жаром рассказал о нем старшему мастеру иконописной, тихому и ласковому Ивану Ларионовичу; он выслушал меня и объяснил:
– Бегун, видно, это есть такие сектари - не признают ничего.
– Как же они живут?
– В бегах живут, всё странствуют по земле, затем и дано им нарицание бегуны. Земля и всё прилагаемое к ней - чужое для нас, говорят они, а полиция считает их вредными, ловит...
Хотя мне жилось горько, но я не понимал: как это можно бежать ото всего? В жизни, окружавшей меня тою порой, было много интересного, дорогого мне, и скоро Александр Васильев поблек в моей памяти.
Но время от времени, в тяжелые часы, он являлся предо мною: идет полем, по серой дороге, к лесу, толкает шапку судорожным движением белой; нерабочей руки и бормочет:
– Я иду путем правильным, я ничего не приемлю! Связки-те, веревки-те порви...
Рядом с ним вспоминался отец, как бабушка видела его во сне: с палочкой ореховой в руке, а следом за ним пестрая собака бежит, трясет языком...