Горький Максим
Шрифт:
Вздрогнув от неожиданности, Клим быстро спросил:
– Она - беременна? Она тебе сказала?
– Боже мой, я сама вижу. Ты хорошо знаком с нею?
– Нет, - сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб мать видела это. Он чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может думать о ней так хорошо, как думал за час перед этим.
"Какой безжалостной надобно быть, какое надо иметь холодное сердце, для того, чтобы обманывать больного мужа, - возмущенно думал Самгин.
– И мать, как бесцеремонно, грубо она вторгается в мою жизнь".
– О, боже мой!
– вздохнула мать.
Клим искоса взглянул на нее. Она сидела, напряженно выпрямясь, ее сухое лицо уныло сморщилось, - это лицо старухи. Глаза широко открыты, и она закусила губы, как бы сдерживая крик боли. Клим был раздражен на нее, но какая-то частица жалости к себе самому перешла на эту женщину, он тихонько спросил:
– Тебе грустно?
Вздрогнув, она прикрыла глаза.
– В моем возрасте мало веселого. Затем, оттянув дрожащей рукой ворот капота от шеи, мать заговорила шопотом:
– Уже где-то близко тебя ждет женщина... девушка, ты ее полюбишь.
В ее шопоте Клим услышал нечто необычное, подумалось, что она, всегда гордая, сдержанная, заплачет сейчас. Он не мог представить ее плачущей.
– Не надо об этом, мама.
Она судорожно терлась щекою о его плечо и, задыхаясь в сухом кашле или неудачном смехе, шептала:
– Я не умею говорить об этом, но - надо. О великодушии, о милосердии к женщине, наконец! Да! О милосердии. Это - самое одинокое существо в мире женщина, мать. За что? Одинока до безумия. Я не о себе только, нет...
– Хочешь, принесу воды?
– спросил Клим и тотчас же понял, что это глупо. Он хотел даже обнять ее, но она откачнулась, вздрагивая, пытаясь сдержать рыдания. И все горячей, озлобленней звучал ее шопот.
– Только часы в награду за дни, ночи, годы одиночества.
"Это говорила Нехаева", - вспомнил Клим.
– Гордость, которую попирают так жестоко. Привычное - ты пойми! привычное нежелание заглянуть в душу ласково, дружески. Я не то говорю, но об этом не скажешь...
"И - не надо!
– хотелось сказать Климу.
– Не надо, это унижает тебя. Это говорила мне чахоточная, уродливая девчонка".
Но его великодушию не нашлось места, мать шептала, задыхаясь:
– Надо выть. Тогда назовут истеричкой. Предложат врача, бром, воду.
Сын растерянно гладил руку матери и молчал, не находя слов утешения, продолжая думать, что напрасно она говорит все это. А она действительно истерически посмеивалась, и шопот ее был так жутко сух, как будто кожа тела ее трещала и рвалась.
– Ты должен знать: все женщины неизлечимо больны одиночеством. От этого - все непонятное вам, мужчинам, неожиданные измены и... всё! Никто из вас не ищет, не жаждет такой близости к человеку, как мы.
Чувствуя необходимость попытаться успокоить ее, Клим пробормотал:
– Знаешь, о женщинах очень своеобразно рассуждает Макаров..
– Наш эгоизм - не грех, - продолжала мать, не слушая его.
– Эгоизм от холода жизни, оттого, что все ноет: душа, тело, кости...
И вдруг, взглянув на сына, она отодвинулась от него, замолчала, глядя в зеленую сеть деревьев. А через минуту, поправляя прядь волос, спустившуюся на щеку, поднялась со скамьи и ушла, оставив сына измятым этой сценой.
"Конечно, это она потому, что стареет и ревнует", - думал он, хмурясь и глядя на часы. Мать просидела с ним не более получаса, а казалось, что прошло часа два. Было неприятно чувствовать, что за эти полчаса она что-то потеряла в глазах его. И еще раз Клим Самгин подумал, что в каждом человеке можно обнаружить простенький стерженек, на котором человек поднимает флаг своей оригинальности.
На другой день, утром, неожиданно явился Варавка, оживленный, сверкающий глазками, неприлично растрепанный. Вера Петровна с первых же слов спросила его:
– Что, эта барышня или дама наняла дачу?
– Какая барышня?
– удивился Варавка.
– Знакомая Лютова?
– Не видал такой. Там - две: Лидия и Алина. И три кавалера, чорт бы их побрал!
Тяжелый, толстый Варавка был похож на чудовищно увеличенного китайского "бога нищих", уродливая фигурка этого бога стояла в гостиной на подзеркальнике, и карикатурность ее форм необъяснимо сочеталась с какой-то своеобразной красотой. Быстро и жадно, как селезень, глотая куски ветчины, Варавка бормотал: