Горький Максим
Шрифт:
– Я - не понимаю: к чему этот парад? Ей-богу, право, не знаю - зачем? Если б, например, войска с музыкой... и чтобы духовенство участвовало, хоругви, иконы и - вообще - всенародно, ну, тогда - пожалуйста! А так, знаете, что же получается? Раздробление как будто. Сегодня - фабричные, завтра - приказчики пойдут или, скажем, трубочисты, или еще кто, а - зачем, собственно? Ведь вот какой вопрос поднимается! Ведь не на Ходынское поле гулять пошли, вот что-с...
В бессвязном говоре зрителей и в этой тревожной воркотне Самгин улавливал клочья очень знакомых ему и даже близких мыслей, но они были так изуродованы, растрепаны, так легко заглушались шарканьем ног, что Клим подумал с негодованием:
"Какое мещанство. Нищенство".
Из Кремля поплыл густой рев, было' в нем что-то шерстяное, мохнатое, и казалось, что он согревает сыроватый, холодный воздух. Человек в поддевке на лисьем мехе успокоительно сообщил:
– Поют! "Спаси, господи" поют!
Снял шапку, перекрестился на храм Василия Блаженного и торопливо пошел прочь.
Все зрители как бы только этого и ждали, плотная стена их стала быстро разваливаться, расползаться; пошел и Самгин. У торговых рядов он наткнулся на Митрофанова; Иван Петрович стоял, прислонясь к фонарю, надув щеки, оттопырив губы, шапка съехала на глаза ему, и вид у него был такой, точно он только что получил удар по затылку. Самгину даже показалось, что он пьяный. Иван Петрович смотрел прямо в лицо его, но не здоровался. Эта встреча обрадовала Клима, как встреча с приятным человеком после долгого и грустного одиночества; он протянул ему руку и- заметил, что постоялец, прежде чем пожать ее, беспокойно оглянулся.
– Ну, что вы скажете?
– Замечательно, - быстро ответил Митрофанов.
– Замечательно, повторил он, вскинув голову и этим поправив шапку.
– Стройно, - сказал он, щупая пальцами пуговицу пальто.
– Весьма... внушительно!
В его поведении было что-то странное, он возбудил любопытство Самгина, и Клим предложил ему позавтракать. Митрофанов согласился не сразу, стесненно поеживаясь, оглядываясь, а согласясь, пошел быстро, молча и впереди Самгина.
В полуподвальном ресторане, тесно набитом людями, они устроились в углу, около какого-то шкафа. Гости ресторана вели себя так размашисто и бесцеремонно шумно, как будто все они были близко знакомы друг с другом и собрались на юбилейный или номинальный обед. Самгин прислушался к слитному говору и не услышал ни слова о манифестации рабочих. Он очень торопился определить свое настроение, услыхать слова здравого смысла, но ему не сразу удалось заставить Митрофанова разговориться. Иван Петрович согласно кивал головою и говорил не своим тоном:
– Затея - умственная. Это - верно: хозяева мало чего видят, кроме своей пользы. Конечно - облегчить рабочих людей надо.
Но, выпив рюмки три водки, он глубоко вздохнул, закрыл глаза, сморщился и, качая головою, тихонько сказал:
– Эх, Клим Иванович, клюква это!
– Что?
– также тихо спросил Самгин, уже зная, что сейчас услышит нечто своеобразное и, наверное, как всегда от Митрофанова, успокаивающее.
– Клюква, - повторил Митрофанов, наклоняясь к нему через стол.
– Вы, Клим Иванович, не верьте: волка клюквой не накормишь, не ест!
– зашептал он, часто мигая глазами, и еще более налег на стол.
– Не верьте притворяются. Я знаю.
Погрозив пальцем, он торопливо налил и быстро выпил еще рюмку, взял кусок хлеба, понюхал его и снова положил на тарелку.
– Вас благоразумие обманывает. Многие видят то, чего им хочется, а его, хотимого-то, - нету. Призраки воображаемые, так сказать, видим.
Оглянувшись, он зашептал:
– Я с этой, так сказать, армией два часа шел, в самой гуще, я слышал, как они говорят. Вы думаете, действительно к царю шли, мириться?
Усмехнувшись, Митрофанов махнул рукою над столом, задел бутылку и, удерживая ее, подскочил на стуле.
– Извините. Я фабричных знаю-с, - продолжал он шептать.
– Это - народ особенный, им - наплевать на все, вот что! Тут один не пожелал кривить душою, арестовали его...
– Да, я слышал. Мальчишка?
– Зачем? Нет, он - бритый и ростом маловат, а годами - наверное, старше вас.
– Рабочий?
Митрофанов, утвердительно кивнув головой, посмотрел через плечо свое, продолжая с усмешкой:
– Он их - матюками! Идет и садит прямо в морды: "Сволочь вы, говорит, да! Этого царя, говорит, убили за то, что он обманул народ, - понимаете? А вы, говорит, на коленки встать пред ним идете". Его, знаете, бьют, толкают, - молчи, дурак! А он, как пьяный, ничего не чувствует, снова ввернется в толпу, кричит: "Падаль!" Клим Иванович, не в том дело, что человек буянит, а в том, что из десяти семеро одобряют его, а если и бьют, так это они из осторожности. Хитрость - простая! Весь этот ход - неверный, Клим Иванович, это ход на проигрыш. Там один гусь гоготал; дескать народ во главе с царем, а ведь все знают: царь у нас несчастливый, неудачный царь! Передавили в коронацию тысячи народу, а он - даже не перекрестился. Хоть бы пяток полицейских повесил. Дедушка - вешал, не стеснялся. А этот - дядю боится. Вы думаете, народ Ходынку не помнит? Нет, народ злопамятен. Ему, кроме зла, и помнить нечего.
Митрофанов испуганно взмахнул головою.
– Это, конечно, не я говорю, а так, вообще говорится...
– Да, - сказал Самгин, постукивая пальцами по столу.
Это было не то, чего он ожидал от Митрофанова, это не успокаивало, а вызывало двойственное впечатление:
Митрофанов укреплял чувство, которое пугало, но было почти приятно, что именно он укрепляет это чувство.
– Да, правительство у нас бездарное, царь - бессилен, - пробормотал он, осматривая рассеянно десятки сытых лиц; красноватые лица эти в дымном тумане напоминали арбузы, разрезанные пополам. От шума, запахов и водки немножко кружилась голова.
– Вот вы, Иван Петрович, простой, честный, русский человек...
Митрофанов наклонил голову над столом.
– Ну, вот, скажите: как вам кажется: будет у нас революция?
Митрофанов поднял голову и шопотом сказал:
– Обязательно. Громаднейший будет бунт.
– Да?
– спросил Самгин; определенность ответа была неприятна ему и мешала выразить назревающие большие мысли.
– Сами знаете, - шептал Митрофанов, сморщив лицо, отчего оно стало шершавым.
– До крайности обозлен народ несоответствием благ земных и засилием полиции, - сообщил он, сжав кулак.
– Возрастает уныние и... Подвинув отъехавший стул ближе ко столу, согнувшись так, что подбородок его почти лег на тарелку, он продолжал: - Я вам покаюсь: я вот, знаете, утешаю себя, - ничего, обойдется, мы - народ умный! А вижу, что людей, лишенных разума вследствие уныния, - все больше. Зайдешь, с холода, в чайную, в трактир, прислушаешься: о чем говорят? Так ведь что же? Идет всеобщее соревнование в рассказах о несчастии жизни, взвешивают люди, кому тяжелее жить. До хвастовства доходят, до ярости. Мне - хуже! Нет, врешь, мне! Ведь это - хвастовство для оправдания будущих поступков...