Горький Максим
Шрифт:
"Родная. Сестра".
Но он молчал, обняв ее талию, крепко прижавшись к ее груди, и, уже ощущая смутную тревогу, спрашивал себя:
"Неужели это - серьезно?"
Движением спины она разорвала его руки.
– Так вы... рады видеть меня?
– О, да! И - сознаюсь!
– до того рад, что даже сам удивлен.
– Даже - так?
Глаза ее стали густоголубыми, и, смеясь, она сказала?
– Ах вы... милый!
Пили чай со сливками, с сухарями и, легко переходя с темы на тему, говорили о книгах, театре, общих знакомых. Никонова сообщила: Любаша переведена из больницы в камеру, ожидает, что ее скоро вышлют. Самгин заметил: о партийцах, о революционной работе она говорит сдержанно, неохотно.
"Вышколена".
В саду старик в глухом клетчатом жилете полол траву на грядках. Лицо и шея у него были фиолетовые, цвета гниющего мяса. Поймав взгляд Самгина, Никонова торопливо сказала:
– Домохозяин, бывший народник, долго жил в Сибири. Мизантроп.
И снова заговорила о литературе.
– Я совершенно согласна с графиней Толстой, - зачем писать такие рассказы, как "Бездна"?
"Удивительно легко с нею", - отметил Самгин и сказал: - Когда я вошел, вам как будто неприятно было, вы даже испугались.
– Испугалась? Чего же?
– спросила она. Глаза ее стали светлыми, смотрели строго, пытливо.
– Так показалось мне...
– Не надо говорить об этом, - попросила она, протянув ему руку.
Было уже темно, когда Самгин решился уйти от нее. Полуодетая, сидя на постели, она спросила шопотом;
– Когда придешь? Я должна знать точно.
Он сказал, что хочет видеть ее часто. Оправляя волосы, она подняла и задержала руки над головой, шевеля пальцами так, точно больная искала в воздухе, за что схватиться, прежде чем встать.
– Будем видеться часто, если ты хочешь, чтоб я скорее надоела тебе, тихонько ответила она.
– Неудачная шутка, - заметил Самгин, хотя и не почувствовал шутливости в ее словах.
"Должно быть, очень тяжело, очень плохо живет она", - подумал Самгин, уходя.
После десятка свиданий Самгин решил, что, наконец, у него есть хороший друг, с которым и можно и легко говорить обо всем, а главное - о себе. Никонова была внимательна к его речам, умела слушать их молча и не обнаруживая излишнего любопытства. Сама она говорила мало, очень просто и всегда мягким, как бы утешающим тоном. Она была, пожалуй, слишком снисходительна к людям; иногда Самгин думал, что она смотрит на них издали и свысока. Это несколько нарушало ее сходство с Таней Куликовой. Как-то, за чаем, он шутя сказал ей:
– Ты - плохая большевичка.
– Почему?
– спросила она не сразу, улыбаясь своей неприятной, насильственной улыбкой. Самгин объяснил: '
– В твоем отношении к буржуазии нет резкости, непримиримости, характерной для большевизма.
– Но этого и у тебя нет, - очень мягко сказала она. Это замечание не понравилось Климу; он произнес маленькую речь на тему о пошлости буржуазного общества, о циническом и, в сущности, близоруком эгоизме буржуазии. Никонова слушала речи его покорно, не возражая, как человек, привыкший, чтоб его поучали. Она вообще держалась ученицей, которая знает, что надобно учиться, и примирилась с этим. Но скоро Самгин почувствовал, что эта скромная женщина в чем-то сильнее или умнее его. В ней есть черта, родственная Митрофанову, человеку, в чей здравый смысл он поверил и ошибся. Но она не философствовала, как тот, не волновалась до слез, как это делал агент уголовной полиции, но она тоже была настроена в чем-то однотонно с ним. О политике, о партийной работе она говорила мало; это можно объяснить ее конспиративностью, это удобно объяснялось усталостью профессионалки. Такой человек, каким видел ее Самгин, должен был работать, вероятно, по технике. В ней не было ничего от пропагандистки, агитаторши, и она не казалась человеком, хорошо изучившим теорию борьбы классов. Она любила и умела рассказывать о жизни маленьких людей, о неудачных и удачных хитростях в погоне за маленьким счастием. Быт она знала отлично. В ее рассказах жизнь напоминала Самгину бесконечную работу добродушной и глуповатой горничной Варвары, старой девицы, которая очень искусно сшивала на продажу из пестреньких ситцевых треугольников покрышки для одеял. Самгину нравились эти успокаивающие картинки быта, хотя он посмеивался над ними:
– В твоем изображении эволюция очень мила, но - скучновата.
– Это - жизнь, - сказала Никонова, тихонько вздохнув.
У нее была очень милая манера говорить о "добрых" людях и "светлых" явлениях приглушенным голосом; как будто она рассказывала о маленьких тайнах, за которыми скрыта единая, великая, и в ней - объяснения всех небольших тайн. Иногда он слышал в ее рассказах нечто совпадавшее с поэзией буден старичка Козлова. Но все это было несущественно и не мешало ему привыкать к женщине с быстротой, даже изумлявшей его.
Она стала для него чем-то вроде ящика письменного стола, - ящика, в который прячут интимные вещи; стала ямой, куда он выбрасывал сор своей души. Ему казалось, что, высыпая на эту женщину слова, которыми он с детства оброс, как плесенью, он постепенно освобождается от их липкой тяжести, освобождает в себе волевого, действенного человека. Беседы с Никоновой награждали его чувством почти физического облегчения, и он все чаще вспоминал Дьякона:
"Слова - помет души".
Он не был уверен, что женщина понимает его, но он и не заботился о том, чтоб она понимала, ему нужно было, чтоб она выслушала его до конца. Она слушала, прерывая его излияния очень редко.
– Как ты сказал?
И снова сочувственно смотрела на него.
– Мой брат недавно прислал мне письмо с одним товарищем, - рассказывал Самгин.
– Брат - недалекий парень, очень мягкий. Его испугало крестьянское движение на юге и потрясла дикая расправа с крестьянами. Но он пишет, что не в силах ненавидеть тех, которые били, потому что те, которых били, тоже безумны до ужаса.
– Он - толстовец?
– тихо спросила Никонова.
– Был марксистом. Да, так вот он пишет: революционер - человек, способный ненавидеть, а я, по натуре своей, не способен на это. Мне кажется, что многие из общих наших знакомых ненавидят действительность тоже от разума, теоретически.