Горький Максим
Шрифт:
– Чего это? Водой облить? Никак нельзя. Пуля в лед ударит, - лёдом будет бить! Это мне известно. На горе святого Николая, когда мы Шипку защищали, турки делали много нам вреда лёдом. Постой! Зачем бочку зря кладешь? В нее надо набить всякой дряни. Лаврушка, беги сюда!
Клим сообразил, что командует медник, - он лудил кастрюли, самовары и дважды являлся жаловаться на Анфимьевну, которая обсчитывала его. Он тощий, костлявый, с кусочками черных зубов во рту под седыми усами. Болтлив и глуп. А Лаврушка - его ученик и приемыш. Он жил на побегушках у акушерки, квартировавшей раньше в доме Варвары. Озорной мальчишка. Любил петь: "Что ты, суженец, не весел". А надо было петь - сундженец, сундженский казак.
Закурив папиросу, отдаваясь во власть автоматических мелких мыслей, Самгин слышал:
– И стрелять будешь, дед?
– Стрелять я - не вижу ни хрена! Меня вот в бочку сунуть, тогда пуля бочку не пробьет.
Медник неприятно напомнил старого каменщика, который подбадривал силача Мишу или Митю ломать стену. По другой стороне улицы прошли двое студент и еще кто-то; студент довольно громко говорил:
– Вы, товарищ Яков, напрасно гуляете один, без охраны.
Шум работы приостановился; было видно, что строители баррикады сбились в тесную кучу, и затем, в тишине, раздался голос Пояркова:
– Окажетесь в ловушке. На случай отступления надо иметь сквозные хода дворами. Разберите заборы...
– Правильно, - крикнул медник.
Самгин чувствовал, что у него мерзнут ноги и надо идти домой, но хотелось слышать, что еще скажет Поярков.
"Но - чего ради действуют проклятые старички? Тоже, в своем роде, Кропоткины и Толстые..."
Это уподобление так смутило его, что он даже кашлянул, точно поперхнувшись пылью, но затем вспомнил еще старика - историка Козлова. Он понимал, что на его глазах идея революции воплощается в реальные формы, что, может быть, завтра же, под окнами его комнаты, люди начнут убивать друг друга, но он все-таки не хотел верить в это, не мог допустить этого. Разум его упрямо цеплялся за незначительное, смешное, за все, что придавало ночной работе на смерть характер спектакля любителей драматического искусства. Сравнение показалось ему очень метким и даже несколько ободрило его. Он знал, как делают революции, читал об этом. Происходившее не напоминало прочитанного о революциях в Париже, Дрездене. Здесь люди играючи отгораживаются от чего-то, чего, вероятно, не будет. А если будет - придут солдаты, полсотни солдат, и расшвыряют всю эту детскую постройку. В таких полугневных, полупрезрительных мыслях Самгин подошел, заглянул во двор, дверь сарая над погребом тоже была открыта, перед нею стояла, точно колокол, Анфимьевна с фонарем в руке и говорила:
– Диван - берите, и матрац - можно, а кадки - не дам! Сундук тоже можно, он железом обит.
Самгин зачем-то снял шапку, подошел к домоправительнице и спросил:
– Что это вы делаете?
Спросил он не так строго, как хотелось; Анфимьевна, подняв фонарь, осветила лицо его, говоря:
– Выбираем ненужное, - на баррикаду нашу, - сказала она просто, как о деле обычном, житейском, и, отвернувшись, прибавила с упреком: - Вам бы, одному-то, не гулять, Варюша беспокоится...
В сарае, в груде отжившего домашнего хлама, возился дворник Николай, молчаливый, трезвый человек, и с ним еще кто-то чужой.
– Все дают, - сказала Анфимьевна, а из сарая догнал ее слова чей-то чужой голос:
– Не дадут - возьмем!
"Наша баррикада", - соображал Самгин, входя в дом через кухню. Анфимьевна - типичный идеальный "человек для других", которым он восхищался, - тоже помогает строить баррикаду из вещей, отработавших, так же, как она, свой век, - в этом Самгин не мог не почувствовать что-то очень трогательное, немножко смешное и как бы примирявшее с необходимостью баррикады, - примирявшее, может быть, только потому, что он очень устал. Но, раздеваясь, подумал:
"Все-таки это - какая-то беллетристика, а не история! Златовратский, Омулевский... "Золотые сердца". Сентиментальная чепуха".
Жена, с компрессом на лбу, сидя у стола в своей комнате, писала.
По тому, как она, швырнув на стол ручку, поднялась со стула, он понял, что сейчас вспыхнет ссора, и насмешливо спросил:
– Это ты разрешила Анфимьевне строить нашу баррикаду?
"Нашу" - он подчеркнул. Варвара, одной рукой держась за голову и размахивая другой, подошла вплотную к нему и заговорила шипящими словами:
– Она от старости сошла с ума, а ты чего хочешь, чего?
Она, видимо, много плакала, веки у нее опухли, белки покраснели, подбородок дрожал, рука дергала блузку на груди; сорвав с головы компресс, она размахивала им, как бы желая, но не решаясь хлестнуть Самгина по лицу.
– Ты бесчеловечен, - говорила она, задыхаясь.
– Ты хочешь быть членом парламента? Ты не сделаешь карьеру, потому что бездарен и... и...
Она взвизгивала все более пронзительно. Самгин, не сказав ни слова, круто повернулся спиною к ней и ушел в кабинет, заперев за собою дверь. Зажигая свечу на столе, он взвешивал, насколько тяжело оскорбил его бешеный натиск Варвары. Сел к столу и, крепко растирая щеки ладонями, думал:
"Обезумела от страха, мещанка".
Думалось трезво и даже удовлетворенно, - видеть такой жалкой эту давно чужую женщину было почти приятно. И приятно было слышать ее истерический визг, - он проникал сквозь дверь. О том, чтоб разорвать связь с Варварой, Самгин никогда не думал серьезно; теперь ему казалось, что истлевшая эта связь лопнула. Он спросил себя, как это оформить: переехать завтра же в гостиницу? Но - все и всюду бастуют...
На дворе, на улице шумели, таскали тяжести. Это - не мешало. Самгин, усмехаясь, подумал, что, наверное, тысячи Варвар с ужасом слушают такой шум, - тысячи, на разных улицах Москвы, в больших и маленьких уютных гнездах. Вспомнились слова Макарова о не тяжелом, но пагубном владычестве женщин.