Горький Максим
Шрифт:
– Мне душно.
И, заглянув в его лицо, тихо сказала:
– Обидел ты меня тогда, после концерта. Самгин, отодвигаясь от нее, спросил:
– Чем?
– Нет, не обидел, а удивил. Вдруг, такой не похожий ни на кого, заговорил, как мой муж!
Сказала она это действительно с удивлением и, передернув плечами, точно от холода, сжав кулаки, постучала ими друг о друга.
– Когда я рассказала о муже Зотовой, она сразу поняла его, и правильно. Он, говорит, революционер от... меланхолии!
– нет? От другого, как это? Когда ненавидят всех?
Теперь она стучала кулаком - и больно - по плечу Самгина; он подсказал:
– Мизантропии?
– Вот! От этого. Я понимаю, когда ненавидят полицию, попов, ну чиновников, а он - всех! Даже Мотю, горничную, ненавидел; я жила с ней, как с подругой, а он говорил: "Прислуга - стесняет, ее надобно заменить машинами". А по-моему, стесняет только то, чего не понимаешь, а если поймешь, так не стесняет.
Она вскочила на ноги и, быстро топая по комнате, полусердито усмехаясь, продолжала:
– У Моти был дружок, слесарь, учился у Шанявского, угрюмый такой, грубый, смотрел на меня презрительно. И вдруг я поняла, что он... что у него даже нежная душа, а он стыдится этого. Я и говорю: "Напрасно вы, Пахомов, притворяетесь зверем, я вас насквозь вижу!" Он сначала рассердился: "Вы, говорит, ничего не видите и даже не можете видеть!" А потом сознался: "Верно, сердце у меня мягкое и очень не в ладу с умом, меня ум другому учит". Он действительно умный был, образованный, и вот уж он революционер от любви к своему брату рабочему! Он дрался на Каланчевской площади и в Каретном, там ему офицер плечо прострелил, Мотя спрятала его у меня, а муж...
Остановилась, прищурясь, посмотрела в угол, потом, подойдя к столу, хлебнула вина, погладила щеки.
– Ну, чорт с ним, с мужем! Отведала и - выплюнула.
Она снова, торопясь и бессвязно, продолжала рассказывать о каком-то веселом товарище слесаря, о революционере, который увез куда-то раненого слесаря, - Самгин слушал насторожась, ожидая нового взрыва; было совершенно ясно, что она, говоря все быстрей, торопится дойти до чего-то главного, что хочет сказать. От напряжения у Самгина даже пот выступил на висках.
– По-моему - человек живет, пока любит, а если он людей не любит, так - зачем он нужен?
Наклонясь к Самгину, она схватила руками голову его и, раскачивая ее, горячо сказала в лицо ему:
– И ты всех тихонько любишь, но тебе стыдно и притворяешься строгим, недовольным, молчишь и всех молча жалеешь, - вот какой ты! Вот...
Самгин ожидал не этого; она уже второй раз как будто оглушила, опрокинула его. В глаза его смотрели очень яркие, горячие глаза; она поцеловала его в лоб, продолжая говорить что-то, - он, обняв ее за талию, не слушал слов. Он чувствовал, что руки его, вместе с физическим теплом ее тела, всасывают еще какое-то иное тепло. Оно тоже согревало, но и смущало, вызывая чувство, похожее на стыд, - чувство виновности, что ли? Оно заставило его прошептать:
– Полно, ты ошибаешься...
– Нет, я не хуже собаки знаю, кто - каков! Я не умная, а - знаю...
Через час утомленный Самгин сидел в кресле и курил, прихлебывая вино. Среди глупостей, которые наговорила ему Дуняша за этот час, в памяти Самгина осталась только одна:
"Вот когда я стала настоящей бабой", - сказала она, пролежав минут пять в состоянии дремотном или полуобморочном. Он тоже несколько раз испытывал приступы желания сказать ей какие-то необыкновенные слова, но не нашел их.
Теперь он посмотрел на ее голое плечо и разметанные по подушке рыжеватые волосы, соображая: как это она ухитряется причесывать гладко такую массу волос? Впрочем, они у нее удивительно тонкие.
"В ней действительно есть много простого, бабьего. Хорошего, дружески бабьего", - нашел он подходящие слова. "Завтра уедет..." - скучно подумал он, допил вино, встал и подошел к окну. Над городом стояли облака цвета красной меди, очень скучные и тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что ни одна из женщин не возбуждала в нем такого, волнения, как эта рыжая. Было что-то обидное в том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он думал не лестно для нее.
"Бабьи дни, - повторил он.
– Смешно..."
Простонав, Дуняша повернулась на другой бок, - Самгин тихонько спросил:
– Может быть, пойдешь к себе?
– Я у себя, - ответила она сквозь сон. Самгин, улыбаясь, налил себе еще вина. "Это - так: она - везде у себя, в любой постели". Это была тоже обидная мысль, но, взвешивая ее, Самгин не мог решить: для кого из двух обиднее? Он прилег на коротенький, узкий диван; было очень неудобно, и неудобство это усиливало его жалость к себе.