Шрифт:
– Давай куда-нибудь уедем, – предлагала Танька.
– Куда? – спрашивала Марья Степановна. – Ты забыла, почему мы не можем выехать из этого города? Ты забыла, почему мы здесь?
Однажды я услышала, как Марья Степановна спросила сестру:
– Ну, как твой дорогой Витюша? Увидишь, он тебе дорого достанется. Он партийный и никогда не оставит жену. А ты так и будешь ловить искры от его костра.
Танька ничего не ответила, но ушла заплаканная и несчастная. Да и Марья Степановна, казалось, всплакнула и ходила из комнаты в кухню и обратно, нервно попыхивая папиросой.
Как-то осенью я увидела Таньку и Витюшу в парке. Мы с Лизой шли по аллее, справа на тропинке я их и заметила. Они стояли близко друг к другу, казалось, им хотелось обняться, но они этого сделать не могли. Он, высокий и стройный, в длинном черном кожаном пальто, как романтический герой из фильма; она в сером по фигуре пальто, терракотовых туфлях на среднем каблуке, с черной лакированной сумочкой и с гвоздиками в руке – воздушная и красивая. Он ей что-то говорил, а она грустно качала головой, не соглашаясь.
В следующий раз я встретила их в этом же парке летом. Сухо. Пыльно. Душно. Все изнывали от жары. Они ели мороженое. На Таньке красивое шифоновое платье, в руке опять гвоздики. Я поразилась: глаза Татьяны были небесно-голубые и красивые. Я услышала: «Дорогой Витюша, поедем на море!» В этот раз она мне показалась маленькой девочкой, которая хотела получить долгожданный подарок.
Однажды Марья Степановна сказала мне, сверкнув золотым зубом, глазным, как она его называла: «Ты все читаешь? Хочешь быть самой умной? Ну-ну…» И резко замолчала.
Как-то она позвала меня к себе. Отказать я не могла. Мне стало жалко эту некрасивую несчастную женщину.
В комнате я задержала дыхание, но надолго меня не хватило. Так, наверное, пахнет смерть – холодно и сладковато-гнилостно. Замученный воздух хотел вырваться в приоткрытую форточку, очиститься и более уже не возвращаться в это страшное место. Бывшая медсестра, а теперь, как ее называли соседи, тунеядка, после сборищ наводила идеальный порядок. Она вычищала комнату какими-то особыми веществами (мне казалось, ядовитыми), их запах разносился по всей квартире и выползал в подъезд. На столе я увидела фонендоскоп. На окне – большую банку с жидкостью цвета чая, в которой плавало что-то неприятно-скользкое. «Это полезный гриб», – сказала Марья Степановна.
У нее было много книг (как потом я узнала – малая часть того, что осталось после конфискации). Книги завидные, но мне не хотелось их ни потрогать, ни тем более попросить почитать. Казалось, что и от них исходит тот же противный запах. Она предложила взять любую – я даже знала, какую хочу, – но я отказалась.
– Понятно, – произнесла она. – Ну-ну, посмотрим, что из тебя вырастет.
Она рассказывала о себе и о родных, и я узнавала иную жизнь, о которой раньше понятия не имела, сопереживала интеллигентной семье, перенесшей донос, тюрьму, ссылку в степной край. «Родителей нет, а мы с Таней не можем вернуться в родной Ленинград».
С тех пор я жалела сестер. Мне хотелось знать, какими они были в детстве, когда их волосы были чистыми и шелковистыми и пахли свежестью и ландышевыми духами. Это степная пыль окутала девочек и заколдовала. Я представляла, какими они будут в старости: в пуховых серых платках, в грубых пальто, обтягивающих их располневшие тела спереди и скомканных на спине некрасивыми валиками, в мягких бесформенных башмаках, не скрывающих деформированные косточки больших пальцев.
Мир Марьи Степановны – болото, внутри которого прячется бормочущий зверь и ждет момента, чтобы утащить в грязную муть. Надо знать место, куда ступить, чтобы не погибнуть. Таким спасительным островком являлась моя семья, где витал запах чистого счастья. Мой мир похож на красивый пруд с кувшинками, ивами, что полощут свои косы в изумрудной воде, с танцующими водомерками, с лягушками-певуньями. Лишь изредка ветер всколыхнет спокойную воду, да напугает уж, высунувший любопытную головку.
Два мира не уживались в моем сознании. Открывшийся – жесткий, чуждый моим представлениям о жизни – вступал в противоборство с миром чистоты и доброты. Потрясение явилось настолько сильным, что борьба между ними продолжалась и во сне, когда я видела вырвавшиеся из таинственного сундука мрачные тени, что душили меня, и я бежала к спасительному колодцу, что напоит живой водой.
3
В городе мама не была счастлива. Что-то случилось с ней и папой. Об их размолвках догадываюсь по печальному материнскому лицу и сердитому отцовскому, по обрывкам неприятных разговоров. Я стала замечать, как задумчиво лицо мамы. Значит, ее жизнь не так весела, как моя.
Отец приходит все позже, все чаще от него пахнет алкоголем; лицо наливается багровым цветом, глаза – туманом, голос глухой, с хрипотцой. Он дышит тяжело, пыхтит, как паровоз – неприятно смотреть, как раздуваются его ноздри. От него дурно пахнет, я отворачиваюсь, задерживаю дыхание и, ссылаясь на уроки, ухожу к Лизе. Ругаю себя: «Это же твой папа! Почему ты видишь плохое?» Он подзывает меня к себе, когда мамы нет дома, гладит по голове, трогает косы, мне неприятно, я отхожу. В ванной тщательно мою руки, словно трогала дохлую мышь, что мальчишки как-то подбросили нам с Наташкой.