Шрифт:
Введение
В начале 1870 года, столкнувшись с, казалось бы, будничным вопросом о жалованье и обеспечении казачьих войск на протяженной границе сибирской степи с Китаем, Военное министерство Российской империи подало довольно путаный запрос о данных: чтобы решить поставленный вопрос о довольствии казачьих войск, несущих службу на границе с Китаем, Военному министерству необходимо было знать, действительно ли пикет Укек и бывший пикет Чандыгапуй в Бийском районе Томской области расположены на границе с Китаем [2] . Если знания для государства – хлеб насущный, то Российская империя всегда балансировала на грани голодного пайка. Так обстояло дело в далеких сельских уголках европейской части России, на судьбу которых после освобождения крепостных существенно повлияло отсутствие статистических данных о их жителях (о налогах и статистике см., например, [Darrow 2000:59–68]). Еще в большей степени это касалось частей империи, удаленных от крупных столичных центров, где уклад жизни, обычаи и языки населения были иными, нежели в славянском ядре государства. В этой книге рассказывается о попытках Российской империи решить эту фундаментальную проблему в одном стратегически важном, но трудном для управления регионе. История освоения Казахской степи и управления ею неотделима от процесса производства знаний о ней как русскими, так и казахами [3] .
2
РГВИА Ф. 400. On. 1. Д. 211. Л. 1 (Главное управление нерегулярных частей – Главному штабу, 5 января 1870 г.). Название документа: «О научной работе Федченко и др. о Туркестане».
3
Слово «знания» здесь используется в значении, отличном от «информации»: имеется в виду организованный и систематизированный материал, а не данные на первичном уровне концептуального описания. В этом я следую за К. А. Бейли [Bayly 1996].
С одной стороны, в отличие от других европейских империй, у российской монархии вплоть до 1917 года сохранялись пробелы в сведениях о ее окраинах (в частности, А. Моррисон отмечает отсутствие кадастра для Туркестана [Morrison 2009]). С другой стороны, знания, имевшиеся в ее распоряжении (то, что историк К. А. Бейли называет «архивной глубиной»), в период между первоначальным присоединением Казахской степи в начале 1730-х годов и распадом империи двумя веками позже росли в геометрической прогрессии [Bayly 1996: 349] [4] . На первый взгляд представляется, что достижения царского правительства в степи в этот период говорят об очевидной и прямой взаимосвязи между знанием и государственной властью. Все более глубокие военно-тактические и топографические знания, распространявшиеся через специализированные журналы, способствовали быстрому военному продвижению на юг, к туркестанским оазисам. К концу 1800-х годов количество специализированных агрономических и статистических обзоров увеличилось; их задачей была поддержка набиравшего темп переселения славянских земледельцев в степь. По мере того как «цивилизаторские» голоса внутри империи объявляли русский язык и институты царизма проводниками навыков и умений, необходимых грубым, диким кочевникам, чтобы модернизироваться, формировалась небольшая, но активная группа местных посредников между степью и государством, которая соглашалась с их аргументацией. По многим показателям, по которым можно судить об империи, в Средней Азии и казахской степи русская имперская политика имела успех, и знания, накопленные российскими учеными и чиновниками об этих регионах при значительной помощи казахских посредников, сыграли в этом важную роль. Но хотя империя, согласно ее собственным критериям, преуспела, ее политика подготовила почву для крупного восстания накануне революций 1917 года; при этом усилилась изоляция автономистского движения, участники которого ранее проявляли готовность участвовать в имперских институциях. Это кажущееся противоречие лучше всего можно объяснить, изучив, какими знаниями обладали русские и казахи о степи в ее социальном и административном контекстах.
4
Взаимное (и иногда продуктивное) недопонимание, порождаемое незнанием такого рода в степной дипломатии, описано М. Ходарковским [Khodark-ovsky 1992, 2002].
Данное исследование не входит в длинный список трудов о репрезентациях и категориях имперского правления и не служит простой констатацией подчиняющей силы дискурса [Adas 1989]. Меня больше вдохновляют работы историков и философов науки, заинтересованных не в построении категорий и концепций как таковом, а в том, как формируются и пересматриваются убеждения людей на основе имеющихся в их распоряжении знаний [Goldman 2010] [5] . Я. Хакинг, рассматривая естественные науки, выделяет три аспекта социально-конструктивистских аргументов и предполагает, что конструктивисты, так же как их оппоненты, постоянно колеблются между этими тремя: случайность (то есть идеи могли возникнуть не так, как они возникли), номинализм (мир структурирован посредством человеческих представлений) и объяснение через стабильность (обусловленную объективной реальностью или общественным согласием) [Hacking 1999: 68–99] [6] . Пользуясь определениями Хакинга, эпистемологическая основа этой книги по большей части является социально-конструктивистской. Но этим далеко не исчерпывается список вопросов, которые могут быть правомерно заданы о совместном формировании идей о степи и ее населения Российской империей и ее посредниками в Казахской степи.
5
Э. Голдман отвергает постструктуралистские подходы как «ревизионистские», выходящие за рамки традиционной эпистемологии [Goldman 2010:3].
6
В понимании Я. Хакинга Т. Кун, например, выступает как предельный конструктивист во всех трех аспектах.
Царские чиновники отчаянно пытались получить знания, которые помогли бы им формулировать и реализовывать политику в степи. В то же время, как только Российская империя создала немногочисленные институты (газеты и школы), которые сделали ее mission civilisatrice [7] в регионе чем-то большим, нежели чистая риторика, она провозгласила себя и, в частности, русский язык проводником в мир полезных знаний, лежащий за пределами дикой, мрачной степи. И в том и в другом отношении воззрения царизма на знания сформировали дискурсивное и институциональное пространство для казахских подданных, для их самоопределения и продвижения их собственных интересов. Встреча Российской империи со степью, хотя и характеризовалась неравным соотношением сил, была, таким образом, обменом знаниями, при котором казахи и русские представляли себя и друг друга друг другу. Многие из этих представлений имели долгосрочные социальные и политические последствия, выявление которых и является основной задачей настоящей работы.
7
Цивилизаторская миссия (фр.). – Примеч. ред.
Власть, знания и российская экспансия
В таком проекте неизбежно приходится учитывать огромный массив критических и метакритических трудов об отношениях между властью и знаниями в условиях империи. Исследователи русского империализма обсуждают этот вопрос уже почти два десятилетия, в основном через призму первопроходческого исследования этой проблемы, книги Э. Саида «Ориентализм» [Саид 2006]. Отдельные ученые и научные организации в своих специализированных исследованиях сходятся во мнении, что российский ориентализм был более тонким и менее монолитным, чем предполагает модель Э. Саида, что он был разнообразным и принципиально аполитичным [8] . Но остаются сомнения в том, что эти исследования демонстрируют уникальность русского ориентализма; исследователи других империй не менее ясно показали, что ориентализм не монолитен и что связь между наукой и политикой никогда нельзя полагать очевидной [Marchand 2009; Charles, Cheney 2013]. Здесь мы сталкиваемся с привычным в науке явлением: после многих лет целенаправленных эмпирических исследований возникает обширный теоретический текст, который может лишь с оговорками применяться ко всем временам и странам.
8
Невзирая на энергичные возражения А. Халида [Халид 2005], это общепринятое мнение высказывают такие авторы, как Н. Найт [Knight 2000], Д. Схиммельпэннинк ван дер Ойе [Схиммельпэннинк ван дер Ойе 2019], В. Тольц [Тольц 2013].
Такой подход к отношениям власти и знания можно подвергнуть критике, даже согласно его собственным принципам, с двух сторон. Во-первых, хотя эмпирическое исследование интеллектуальной биографии полезно как средство восстановления историчности для ученых, подчиненных тотализирующей парадигме ориентализма, история текстов и идей не ограничивается теми последствиями, на которые рассчитывали их авторы. Эту идею с 1940-х годов развивают литературоведы, а в 1980-е годы она была решительно высказана Б. Латуром в отношении точных наук [9] . В этой книге мы не раз увидим, что чиновники воспринимают идеи ученых совершенно иным образом, нежели предполагали последние. Соответственно, чтобы понять взаимосвязь между наукой и империализмом, знанием и властью, особенно в автократическом государстве, необходимо проследить распространение и генеалогию идей – от научных работ до имперской администрации, в том виде, в каком эти идеи мыслились, практиковались и жили. Во-вторых, принятая среди русистов сосредоточенность на филологически ориентированных классических дисциплинах востоковедения привела к небрежению другими дисциплинами, такими как география и статистика, в которых связь между знанием и государственной властью прослеживается более четко. Слишком буквальное следование за Саидом привело к тому, что общепринятое мнение о взаимосвязи между властью и знанием расходится с историческими данными о Казахской степи.
9
Весьма скептическую трактовку «новой критики» с ее подчеркнутым игнорированием авторской интенции см. в [Иглтон 2010: 70–75; Латур 2013: 69–70].
Между тем историография других европейских империй предоставляет нам более точные инструменты анализа той же самой проблемы. В этом смысле особенно примечательны работы Б. Кона и К. А. Бейли. В исследованиях Коном продуцирования знаний и британского правления в Индии классификация и категоризация тесно связаны с управлением; императивы правления придали форму тому, что он именует «исследовательскими модальностями», с помощью которых соответствующие знания собираются и преобразовываются в формы, пригодные для использования [Cohn 1996:4–5]. В настоящем проекте ориентализм stricto sensu [10] , понимаемый как знание языков, послужил предпосылкой, или пассивным помощником, в исследовании по-настоящему полезных знаний, предлагаемых обзорами и переписями населения [Там же: 4, 21]. Государственное строительство зависело от конкретных процессов документации и классификации, из которых одни были чисто административными, а другие развивались в научные дисциплины. Кон взял на себя труд проследить связи между этими процессами и инструментализацией знания в конкретных исторических контекстах.
10
В строгом смысле (лат.). – Примеч. ред.
Бейли критикует Саида в том плане, что «ориентализм… был лишь одним из множества локальных соотношений между властью и знанием»; это вытекает из той же потребности определить исторический контекст явления, но идет дальше, подчеркивая слабость британского колониального государства и важность местных посредников и форм знания [Bayly 1996: 143]. То, что Бейли называет колониальным информационным порядком, было «воздвигнуто на фундаменте его индийских предшественников», и у британцев не осталось иного выбора, кроме как адаптироваться к уже существовавшим каналам и формам знаний [Там же: 3–9, 179]. Хотя такая адаптация приводила к постепенному росту числа колониальных «экспертов» и постепенному углублению понимания местных условий, она не разрушала прежний информационный порядок и не подрывала полностью авторитет местных способов познания. В ключевые моменты, особенно во время мятежа 1857 года, британская администрация продемонстрировала фундаментальное незнание и непонимание страны, неспособность справиться с тем информационным порядком, который им предшествовал. Продуцирование знаний в колониальном контексте, как показывает Бейли, всегда должно в некоторой степени зависеть от местных акторов, каналов и взаимопонимания, однако результаты подобного сотрудничества редко бывают предсказуемыми или однозначными.